Эти пустяки явно принадлежали к периоду более позднему, чем маски и костюмы. И все же и они весьма далеко отстояли от жизни современных доримаритов.
Итак, когда они набелили лица мукой и нарядились самым фантастическим образом, Натаниэль схватил один из старых музыкальных инструментов, некое подобие лютни с резной петушиной головой, и, воскликнув:
— Посмотрим, можно ли выжать из старушонки какой-нибудь звук! — грубо тронул отсыревшие струны.
Вся компания услышала только одну ноту, настолько протяжную, леденящую кровь и завораживающую, что на несколько секунд молодые люди застыли, словно окаменев.
Наконец одна из девиц исправила положение: насмешливо взвизгнув и приложив руки к ушам, она воскликнула:
— Спасибо тебе, Нат, за кошачий концерт! Хуже не придумаешь.
Один из молодых людей со смехом подтвердил:
— Должно быть, эту ноту издал один из твоих предков, который хочет, чтобы его выпустили с того света и налили стаканчик любимого кларета.
Вскоре все забыли об этом инциденте. Все, кроме Натаниэля.
Он так и не стал прежним. Многие годы Нота эта венчала все его сны, являясь точкой, к которой сходились все их окольные и как будто бессмысленные хитросплетения. Казалось, Нота представляла собой нечто живое, подверженное закону химических превращений, — в том смысле, как закон этот реализуется в снах. Ему снилось, что старушка няня печет яблоко над очагом в своей уютной комнате и, пока оно пузырится и шипит, няня смотрит на него со странной улыбкой, какой ему ни разу не приводилось видеть на ее лице наяву, и говори т: «Но ты, конечно, понимаешь, что на самом деле это не яблоко. Это Нота».
Переживание это сказалось на его отношении к повседневной жизни. До того как господин Натаниэль услыхал эту Ноту, отец его уже испытывал некоторую неловкость, вызванную нелюбовью сына к повседневным делам и склонностью к путешествиям и всяческим приключениям. С уст молодого человека даже сошло пожелание быть капитаном любого из кораблей отца, но только не оседлым владельцем всего торгового флота.
Но после того как Нота прикоснулась к его слуху, во всем городе нельзя было найти среди молодых людей столь же уравновешенного домоседа. Звук этот пробудил в Натаниэле некую вдумчивую тоску по прозаическим предметам, которыми он и без того обладал. Ему стало казаться, что он потерял то, что на деле оставалось в его руках.
Отсюда родилось не покидавшее его ощущение тревоги, к которому примешивалось недоверие к нежно лелеемым им домашним вещам. Какой бы привычный предмет — гусиное ли перо, трубку или колоду карт — ни держал он в руках, каким бы заученным наизусть действием ни был занят: снимал ли с головы ночной колпак, или, напротив, водружал его на голову перед отходом ко сну, или же проводил еженедельную ревизию собственных доходов, это — скрытая то есть угроза — набрасывалось на него. И тогда он в ужасе взирал на свою мебель, свои картины и стены с единственной мыслью о том, какую невероятную сцену им предстоит однажды увидеть, какое жуткое испытание предстоит перенести ему самому в их окружении?
Посему иногда ему случалось взирать на настоящее с мучительной нежностью того, кто вспоминает минувшее: на жену, вышивавшую возле лампы и делившуюся с ним накопленными за день сплетнями; или на маленького сына, игравшего на полу с огромным мастифом. И эта ностальгия по тому, что было при нем, звучала и в крике петуха, который повествует и о плуге, вспарывающем землю, и об аромате сельских просторов, и о тихой суете на ферме, как о происходящих сейчас, одновременно, и сразу оплакивает их, как совершившиеся века назад.
Однако сия тайная отрава даровала ему и некие радости. Дело в том, что страшившая его неизвестная вещь иногда представлялась ему в виде, скажем, только что сложенного капюшона. Потом, с его точки зрения, было истинным и тонким удовольствием лежать по ночам в теплой пуховой постели, прислушиваясь к дыханию жены и шелесту листвы за окном.
Тогда он говорил себе: «Как все это приятно! Как уютно! Как тепло! Как непохоже на ту уединенную пустошь, когда на мне не было плаща, и ветер с радостью пробирался во все щели моего камзола, и ноги мои болели, и скудный свет Луны не мог помешать им то и дело спотыкаться, и это таилось во тьме!» — стараясь подчеркнуть свое нынешнее благополучие неким вымышленным и уже оставшимся позади неприятным приключением, изложенным подобными словами.
Поэтому господин Натаниэль также гордился тем, насколько хорошо находит путь в родном городке. Например, возвращаясь из Ратуши в свой дом, он говорил себе: «Прямо через рыночную площадь, вниз по переулку Яблочного бесенка и вокруг герба герцога Обри на Высокую улицу… здесь я знаю каждый шаг, каждый шаг!»
И он ощущал себя в полной безопасности, чему способствовало и чувство гордости, которое приносил ему каждый встреченный на пути знакомый, каждый пес, чье имя он знал и мог окликнуть. «А вот Хвостовиля, барбос Джоселины Шумихер. А вот и Маб, сука мясника Дайкуснута, я знаю их!»
Сам того не понимая, он пытался представить себя чужаком, незнакомым никому во всем Луде, как если бы был совсем невидимым, и оттого, как ловко он находит путь в совершенно неизвестном городе, в его сознание проникало чувство гордости.
Единственным внешним выражением снедавшего Натаниэля тайного страха была внезапная и необъяснимая раздражительность, когда какое-либо безобидное слово или реплика случайным образом пробуждала к жизни эти самые опасения. Он терпеть не мог, когда люди произносили при нем такие фразы, как: «Кто знает, что-то мы будем поделывать в этот день через год?» и попросту ненавидел такие выражения, как «ну, в последний раз», «теперь уже никогда», сколь бы тривиальным ни был повод, по которому они произносились. Например, он готов был снести голову жене — а зачем она этой бестолковой особе, — если та говорила: «Никогда больше не пойду к этому мяснику» или же «Это не крахмал, а одно недоразумение. Я в последний раз крахмалю им свои воротнички».
Страх этот пробуждал в господине Натаниэле тоскливую зависть к чужим судьбам, и он самым непосредственным образом интересовался жизнями своих соседей, ну, если они протекали в сферах, отличных от той, где развивалась его собственная. Подобное любопытство создало ему репутацию — откровенно говоря, не вполне заслуженную — человека весьма душевного и полного сочувствия, и он завоевал сердца многих — морских капитанов, фермеров, старых работниц — тем неподдельным интересом, который всегда проявлял в общении с ними. Их долгие и путаные повести о смиренной человеческой жизни стали для него тем самым вошедшим в пословицу взглядом, который бросает в опрятную и освещенную лампой гостиную задержавшийся допоздна в ночи путник.
Он завидовал даже усопшим и нередко задерживался на древнем городском кладбище, с незапамятных времен известном под названием Грамматические поля. Привычку свою он оправдывал тем, что с кладбища открывался очаровательнейший вид на весь Луд сразу и на его окрестности. Однако надо признать, хотя господин Натаниэль действительно самым искренним образом любил этот пейзаж, приводили его сюда эпитафии подобные следующей:
ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ ЭБЕНЕЕЗЕЗЕР СПАЙК,
ПЕКАРЬ,
КОТОРЫЙ ШЕСТЬДЕСЯТ ЛЕТ СНАБЖАЛ ГОРОЖАН ЛУДА СВЕЖИМ И ВКУСНЫМ ХЛЕБОМ И УМЕР В ВОЗРАСТЕ ВОСЬМИДЕСЯТИ ВОСЬМИ ЛЕТ, ОКРУЖЕННЫЙ СЫНОВЬЯМИ И ВНУКАМИ.
Как охотно поменялся бы он местами с этим старым пекарем! Однако тут же являлась мысль, что, быть может, не всем эпитафиям следует полностью доверять.
Глава II
О герцоге, который столько смеялся, что слетел с престола, и прочих традициях Доримара
Прежде чем приступить к нашей истории — чтобы обеспечить полное ее понимание, — следует сделать короткий обзор истории Доримара, а также верований и обычаев его обитателей.
Дома Луда были рассыпаны по берегам двух рек — Пестрянки и Долы, сходившихся в пригороде под острым углом, в вершине которого располагалась гавань. Продолжавшие город дома карабкались вверх по склону холма, где на вершине растянулись Грамматические поля.