В глазах Таракана появился интерес. Он посмотрел на Славика с любопытством, небрежно отодвинул его с пути и направился к лестнице. И железная кровля громыхала от его шагов то далеко, то близко.
Стало тихо. Мама кончила играть и, наверное, пошла на кухню.
Измученный Славик опустился у трубы. Сперва ему то и дело казалось, что возвращается Зорька. Но прилетели только галки. Прошел час, потом второй. Славик отупел и перестал надеяться. Зорька, день рождения, даже мама — все на свете стало казаться ему неважным, ничтожным.
Важным было только то, что он какой-то такой, что его брезгуют даже ударить. Воистину: кого проклинает аллах, тому не найти помощников.
3
Таракан думал.
Если бы голубку загнал какой-нибудь форштадтский фраер — вернуть ее было бы проще простого. Забраться ночью на крышу, сбить замок — и, как выражается Коська, пламенный привет! Слободские куроеды спят крепко, цепные кобели по крышам не бегают.
К Самсону дуром не заберешься. Зорьку придется выкупать примитивным способом — за деньги. За рубль, а то и дороже.
«Где бы наколоть рубль, — подумал Таракан. — Что бы такое продать?»
Взгляд его скользнул по солдатской постели отца, по своей просиженной и пролежанной кушетке. На кушетке валялись грязная подушка, ватное одеяло, которым Таракан укрывался круглый год. Простыней ему не полагалось.
В комнате царствовал холостяцкий порядок: венские стулья стояли по обе стороны стола, рюмки в буфете стояли по три штуки по обе стороны графина, книжки лежали двумя пирамидками — большие снизу, маленькие сверху — на обоих краях стола.
Таранков понимал порядок как симметрию.
Таракан открыл ящик буфета. Там валялись сухари, сахар и бритва с костяной ручкой. Таракан уже таскал эту бритву на толкучку, но без толку: мужики смеялись, что ручка дороже лезвия.
В другой ящик в дальний угол были засунуты пронумерованные блокноты и тетрадки. Отец задумал воспоминания о местном красногвардейском отряде. Он конфузился этой работы и постоянно перепрятывал рукопись. Сочинял он медленней Бабеля: за восемь лет написал в общей сложности страниц восемьдесят, если считать копии приказов и тексты листовок.
Таракан отлично знал, где спрятаны бумаги. Когда поведение отца казалось ему особенно несправедливым, он доставал какую-нибудь тетрадку и прочитывал с полстранички вслух, издевательски завывая. На этот раз ему попался документ: инструкция для стрелков народного вооружения.
«…Каждый день, по нескольку раз быстро схватывайте винтовку, прижимайтесь к косяку, прячьтесь за стол или ложитесь на пол за что-нибудь и учитесь быстро заряжать…
…Идя по улице, приучите себя определять расстояние от вас до определенных предметов…
…Стрелять научится скоро и дешево не тот, кто будет много раз стрелять, а тот, кто ежедневно около часу занимается упорно „прикладкой“, то есть целится, заряжает, разряжает учебными патронами…
…Недопустимо и позорно шутить с оружием и целиться друг в друга…
…Никогда не стрелять, чтобы пугать или поднять этим свое настроение. Цельтесь и стреляйте только тогда, когда надо убить…
…Испробовав все средства морально дезорганизовать противника (переговоры, воззвания), стреляйте на выбор по руководителям противника…»
Таракан спрятал бумаги на прежнее место и вытащил из-под кровати пыльный, похожий на барабаны короб с ремнями. Короб был сделан из фанеры, но назывался почему-то картонкой. Картонка принадлежала матери — фельдшерице, и до сих пор пахла лекарствами. Там перекатывались желатиновые капсулы-облатки, валялось черствое пожелтевшее кружево и много цветных, похожих на галстуки аптечных формуляров.
По-видимому, отца не очень трогал тот факт, что жена бросила его и удрала с белогвардейцами в далекую Маньчжурию, в город Харбин. Как-то, крепко выпивши, отец покаялся приятелю, что виноват сам. Был молодой, торопливый, выбирал жену на ощупь. Но когда Таракан загнал на толкучке добытый из той же картонки никелированный крючок (как оказалось, это был мамин крючок для застегивания ботинок), отец рассвирепел, выгнал Таракана на улицу и не пускал домой трое суток.
Мать убежала, когда Таракану было лет шесть, и он почти не помнил ее. А когда пробовал расспрашивать, рябое лицо отца каменело и стриженная под нулевку голова становилась похожей на выветренный булыжник.
Иногда Таракану было приятно без цели копаться в картонке. Перед ним возникало что-то быстрое, сияющее, с изумрудными глазами. Он любил мать и восхищался тем, что она убежала. Разве она могла жить под одной крышей с изрытым оспой человеком, который по нескольку раз в день схватывал винтовку, прятался за стол и учился заряжать? Таракан гордился матерью за то, что она нашла в себе силы бросить единственного ребенка. Раз бросила — значит знала, что Таракан настоящий парень и нигде не пропадет.
У отца не хватило ума стать жуликом или нэпачом — стал ревизором; целыми днями листает папки, проверяет печати, высматривает на свет компостеры на провизионках и щелкает на счетах. Ищет дурее себя.
Интересно, что он будет делать, когда подойдет коммунизм, все станут честные и ревизоры отомрут наравне с государством?..
Где же все-таки добыть денег? Одолжить у ребят? У Коськи просить смешно. У него в руках сроду денег не бывало. Вот у Огурца отец богатый. Инженер путей сообщения. Но в Огурце боятся развивать жадность, поэтому денег ему не дают. А стащить он не сумеет. Остается, пожалуй, Митя. У него, бывает, бренчат монеты.
В окно было видно: Митя показывал Машутке оловянных солдатиков. Таракан кликнул его. Митя метнулся к крыльцу.
— Не бойся, не трону, — позвал Таракан. — Хочешь голубей шугать?
— Нет, — сказал Митя на всякий случай.
— Ну как хочешь. Шугай тогда воробьев. А я бы тебе Зорьку отдал.
— Какой хитрый! Ее же Огурец упустил.
— Ну и что? Выкупим. Ты что думаешь, я голубей заимел, чтобы их пшеном кормить? Пшено я и без них съем. В голубях весь интерес — загонять их и выкупать… Я к Самсону собрался. Хочешь, на пару пойдем.
— А когда? — спросил Митя издали. У него было предчувствие, что Таракан заманивает его, чтобы излупцевать за голубку.
— Хоть сейчас.
— А деньги есть?
— Немного не хватает, — уклончиво отвечал Таракан. У него не было ни копейки. — Хруст бы не мешало где-нибудь вынуть. Не знаешь где?
— Хруст — не знаю. А восемьдесят копеек можно нацарапать.
— Я давно говорил, что наш конопатый на всем дворе самый вдумчивый пацан. Другие треплются, а у Платоновых всегда деньги есть.
Было ясно, Таракан драться не собирался.
— У нас насчет этого просто! — Митя подошел к окну. — У нас получку кладут в комод. Папа получит — кладет, мама получит — кладет. Папа говорит, общий, говорит, котел. Берите, говорит, сколько хочете.
— И два рубля можно?
— Сколько хочешь, столько бери. Пахан все время спрашивает: чего это у нас Митька денег не берет? Бери, говорит, Митька, я тебя за уши драть не буду и ремнем не буду пороть.
— У тебя не вредный пахан.
— Он у нас знаешь какой сознательный. «Будем, — говорит, — жить по новому быту». Его партийным секретарем выбрали. Теперь ему ни ударить, ни выпить — ничего нельзя. Захочу — три рубля возьму, и ничего не будет.
— Ну, три нам не надо. Куда столько. Тащи два.
— Чего два?
— Два рубля.
— Так ведь это после получки. Неужели не понимаешь? А перед получкой я сколько раз глядел — в комоде ничего нету. Мама сама удивляется, куда это деньги горят. А папа смеется: «Базар близко, вот они у тебя и горят».
— Чего же ты треплешься попусту. — Таракан с трудом сохранял спокойствие. — Ты же сам обещал восемьдесят копеек.
— А! Восемьдесят копеек? Раз плюнуть! — Митя залез на подоконник и проговорил вкрадчиво: — Знаешь, что нам надо? Нам надо ириски продавать.
— Чего?
— Ну, ириски. Ириски.