— Гляди, без фулиганства, — сказала нянечка. — Главный ходить. — И ушла.
Лежащее у окна существо перекатило голову по подушке, и Славик увидел смоляные египетские глаза.
— Не узнал? — Олька выпростала узкую, как бамбуковая палка, руку со вспухшим локтевым шарниром и взяла сверток.
— Нет, узнал… — сказал Славик. — Что вы тут делаете?
— Лежу. Чего же делать? Это правда — на перевозку шведики взять позабыли?
— Нет, почему… Ферму хорошо поставили.
— Нет, я знаю, — она вздохнула. — Не взяли шведики. Не нашли… А они у меня под ящиком спрятаны…
Она достала из свертка зеркальце и стала смотреться.
— Вон какая невеста! — Она слабо улыбнулась, и лицо ее по-старушечьи сморщилось. — Все кости наружу. Доктор говорит, оставайся, мол, у нас: «Поставим тебя в вестибюле за место вешалки. Кепки будут вешать…» Садись, чего стоишь? Как голуби?
— Не знаю, — сказал Славик. — Я на барабане учусь. Мне в отряде барабан присудили. За рассказ про революцию. И я теперь барабаню.
— Получается?
— Получается. Только, говорят, слишком громко.
— На то и барабан, чтобы громко… А ты давай громче, не стесняйся. Вчера лежу, слышу — за окном пионеры. Барабан дробит, горн играет — так хорошо… Никакой музыки не надо. Куда-нибудь на субботник идут. Так мне стало тепло, уютно. Закрыла глаза и вижу: вышагивают ребятишки по нашим улицам, и у нас, и в Москве, и в Ленинграде, и в Тифлисе шагают, и во Владивостоке… По селам и деревням… Вся Россия поднялась, понимаешь… И шагают под знаменами, в белых блузах и красных галстуках… А пилсудские там всякие, чемберлены притаились за своими кордонами, слушают наши барабаны… Одна я лежу, дура, — добавила она неожиданно.
— Ничего, скоро и вы встанете, — сказал Славик.
— Встану! Меня самый главный врач лечит. Сам Карпов.
— А я его видел. Он песню пел. Про цаплю.
— Ну вот он и есть. Доктор Карпов. Ему все равно, хоть ты живой, хоть мертвый, все поет. Чудной, спасу нет! — она повернулась к Славику, как здоровая, и спросила: — Помнишь письмо, которое нашли в ванной?
— Нет, — сказал Славик, — не помню.
— Ну, как же не помнишь! Письмо, которое писал полковник Барановский своей мамзели. Мы с Танькой тебе показывали.
— Ах да… Просто удивительно, как оно оказалось в подвале.
— В каком подвале? — спросила Олька.
— Ни в каком не в подвале… — Славик немного вспотел. — Я хотел сказать, что в колонке, а получилось — в подвале. Вы больная, вот вам и послышалось почему-то, что в подвале…
Олька молчала.
— Я его и в колонку не клал. Честное пионерское.
Славик украдкой выглянул в окно. Митя сидел в садике и упражнялся плевать на дистанцию.
— А полковник Барановский был больной, тучный дядька. — сказала вдруг Олька. — Пузо еле таскал. На лошадь забраться не мог. Зимой его возили в санках, летом — в пролеточке.
— Называется полковник, — усмехнулся Славик.
— И пользовал его, лечил, значит, этот самый доктор Карпов… Представляешь, умора: щупает полковника, а сам поет: «А утка свахою была, у молодой чулок сняла»… Смехотура… Ты письмо хорошо помнишь?
«Опять письмо, — поежился Славик, — надо бы идти».
— Там вроде бы написано так: «Про меня узнаете у доктора Дриляля». Верно?
— Да, — сказал Славик. — Так написано.
— Ну вот. А теперь слушай. Доктор Дриляля — это и есть доктор Карпов… Ты не смейся.
— А я и не смеюсь.
— А Танька не верит. Я ей дело говорю, а она температуру велит мерить. Смотри сам. Доктор старенький, и песенка у него старинная, еще царского времени. Нянечка говорит — спокон века поет. А припев такой:
Олька сказала припев шепотом и посмотрела на Славика долгим взглядом.
— Вот какой припев. Понятно? Вполне возможно, и ничего нет смешного, что Барановский насмехался над доктором и прозвал — его Дриляля. Бывает у вас так? Только не смейся.
— Я и не смеюсь, — сказал Славик. — Вполне может быть. Он же белогвардеец Вполне понятно, что дразнится.
— Ну вот! А если Дриляля и есть доктор Карпов, понимаешь, что из этого следует?
— Понимаю. А что?
— А то, что доктор Карпов знает женщину, которой написано письмо. Там сказано: «Про меня узнаете через доктора Дриляля». Значит, доктор и она были знакомые, а может, и служили вместе…
— Как вы хорошо придумали…
— Да не придумала, а так и есть, — безнадежным, слабым голосом проговорила Олька. — Танька тоже обзывает фантазеркой… А я не фантазирую. Я мечтаю…
— Конечно, — поспешно согласился Славик. — Когда дома никого нет, я тоже мечтаю. Хожу по коридору, играю на барабане и мечтаю, как будто я не в коридоре, а на улице и как будто за мной идет длинный отряд. Мы идем, а все остановились и смотрят: и автобусы, и извозчики, и люди — все стоят… А мы идем…
— Вот я лежу и думаю, — прервала его Олька. — Как бы выведать у доктора, что это за женщина…
— Какая женщина?
— Да та, которой писал Барановский!
— А вы спросите у доктора.
— Кабы так просто. Он не скажет.
— Почему не скажет? Скажет. Чего ему, жалко?.. А вообще, барабанить легче, когда идет много народу. И стучать надо не так просто, а на мотив. Надо твердить потихоньку под левую ногу: «Старый барабанщик, старый барабанщик крепко спал, крепко спал. Он проснулся, перевернулся, всех фашистов разогнал». Тогда получится хорошо…
— А мне знаешь что кажется, — остановила его Олька. — Что эта женщина — та самая Леночка, про которую начала было рассказывать Клюкова.
— Какая женщина?
— Ты что, нарошно? Та самая, которую найти надо. Ну? Которой писано письмо. А почему я думаю, что она та самая, про которую говорила Клюкова? Во-первых, потому, что Леночка — фельдшерица…
— А я и тревогу дробить тренируюсь, — вспомнил Славик. — Когда никого дома нет, подворачиваю потуже барашки и выбиваю дробь, как будто война… Как следует потренируюсь, и меня запишут в головную колонну. Впереди пойдем мы, барабанщики, потом — знаменосцы, а уж потом простые люди — без барабанов. — Он спохватился, что невежливо перебил Ольку. — А вы доктора все-таки спросите.
— Я бы спросила, да не знаю, как подступиться. Какой ему интерес признаваться, что лечил махрового беляка. Сейчас у них там, в райздраве, чистки.
— Если он беляка лечил, его в тюрьму надо, — сказал Славик.
— Ишь ты, какой прокурор! Человека надо судить в целом, а не по прыщику на носу. Доктор он настоящий. Меня из могилы вынул. Вот какой доктор… На чуму ездил в летучке, невесту бросил. Вот тебе и Дриляля. Тут про него написано, — она показала книжку про чуму и спрятала под подушку. — Почитаю, изучу, что за человек… Знали бы мы фамилию этой Леночки — все бы выведали! Сказала бы доктору: родня, мол, я Ленке… Крестная, мол, или племянница… Разговорила бы его… Помешал ты мне тогда, у Клюковых-то, фамилию спросить… Быстрый больно…
Славик надулся и опустил глаза.
— Ладно, ничего. Я не порицаю. Мне ли тебя порицать? Сама невесть что натворила. Видишь, койки голые? Это я виновата. Дуром стонала, соседкам спать не давала. Доктор приказал их в другие палаты перевесть. Сколько хлопот понаделала. Лежу теперь одна, так мне и надо.
— А вы не можете сказать, зачем вы пили уксусную эссенцию? — спросил Славик.
— Затем, что дурочка. Больно мои глазки кой-кого морочили. Решила отойти в сторонку, чтобы люди спокойно работали и не волновались по пустякам. А как положили меня сюда, как забегали профсоюзники и комсомольцы, поняла я тогда по-настоящему, до конца осознала, что живу не в старом режиме, не сама по себе, никому не нужная, а что я вроде бы часть большого живого тела — понимаешь, — которому больно от моей глупости… И так мне стало досадно, что я тут лежу, такой нужной стала мне жизнь, такими родными люди… — Она утерла глаза уголком простыни.
— Вас скоро вылечат, — сказал Славик.