— А кто обижает… — Дяденька отступил на шаг и забормотал, озираясь: — Кто обижает… Никто не обижает…
— Вы этих петушков сами делаете? — спросил Славик мягко.
— Что?.. Я?.. — Дяденька вздрогнул. Ему было больше двадцати лет, а он боялся людей, как бездомная собака. — Почему сам?.. Ступай, а то поздно будет…
— Ну что вы! Я еще ни одной ириски не продал. Как же я могу уйти. Какой вы странный. Продам все ириски, тогда уйду.
Дяденька внимательно посмотрел на Славика.
— Нет, пацан… — сказал он тихо. — Сию минуту побежишь…
— Зачем мне бежать! Что вы!
Он оглянулся и шепнул:
— Тебе же приспичило.
— Чего приспичило?
— Сам знаешь чего…
Славик открыл треугольный ротик, прислушался к себе.
— А вот и нет. Не приспичило.
— Ты на ногти погляди. Ногти синие.
Славик посмотрел. Ногти действительно отдавали синевой.
— Ну и что же, что синие. Во-первых, это потому, что я малокровный.
— А вас что, в школе не учили — когда приспичит, всегда ногти синеют. Не знаешь?
— Нет, почему… Я, конечно, знаю… Но у меня они не очень синие. И даже совсем…
Славик замолк. Он внезапно почувствовал, что продавец петушков прав. Прошло еще минут пять, и Славику стало невтерпеж. Он попрыгал на одной ножке, потом на другой. Не помогало.
— А я чего говорил? — сказал дяденька полным голосом. — Сейчас лужу напустишь… Тут — иллюзион «Ампир», а тут — лужа. Очень красиво.
Положение становилось критическим. Коськи и Мити не было. Бежать куда-нибудь в переулок было нельзя: продавец петушков займет нишу. Но и оставаться невозможно. У входа в кинематограф толпились люди. Красивая девица продавала книжки и фотографии заграничных актеров. Со всех стен на Славика смотрел симпатичный комик, прикрыв глаз соломенной шляпой.
Через минуту Славик понял, что необходимо бежать, несмотря ни на что, и возможно быстрее. Но как раз в этот момент подошли покупатели: парень и грудастая, как паровоз, слободская красавица с бусами в три яруса. Парень был фасонистый и носил брюки клеш по панель.
— А на фига нам в садик, — уговаривал он барышню. — Пройдемте в кино. Купим билеты в самый зад. Для меня это ничего не составляет.
— Подумаешь, кино, — капризничала она. — Не видала я кино, что ли… Больно надо, блох набираться.
— Тогда в крайнем случае возьмите ириску. Докажите симпатию.
Славик поджался и умоляюще смотрел на барышню.
— Я не за тем с вами на бульвар вышла, чтобы на каждом углу конфекты жевать. Мы не голодающие.
— Культурно прошу. Докажите симпатию.
— У меня от ирисков под животом пекет.
— Это не от ирисков. Это от вашей вредности у вас пекет… Ну, бери! — потерял терпение кавалер. — Долго около тебя перья распускать?..
— Ах, какие мужчины упорные… — вздохнула красавица. — Как что захочут, так хоть задавись. Ладно, шут с вами.
— Пять штук, пацан! — парень кинул медный пятак.
Подпрыгивая на одной ножке, Славик завернул ириски в пакетик, вручил конфеты парню, спрятал в карман пятак и хотел было уже бежать, как вдруг услышал голос, от которого забыл обо всем на свете — но продавце петушков, и о синих ногтях, и обо всем остальном.
Возле кинематографа было шумно: папиросники расхваливали товар, пацанва торговала фальшивыми билетами, очередь в кассу ссорилась, — и в смешанном гуле Славик вдруг ясно расслышал голос, который звучал еще вдалеке, но был, так сказать, особенного цвета.
Это был голос отца.
Славик вдавился в нишу между пилястрами и замер.
Нельзя сказать, чтобы начальник службы пути инженер Иван Васильевич Русаков был строгим отцом. Он редко бранил Славика, ни разу его не ударил и вообще почти с ним не разговаривал. И тем не менее во всем мире для Славика не было человека страшнее отца.
— Опять репетиция. — слышался его полунасмешливый-полусерьезный голос. — Ты что же это, две серии — со мной, а третью — с каким-нибудь Володькой…
Ему отвечала женщина. Но что она ответила, Славик не слышал. Он слышал только голос отца.
— Ну и запряглась же ты, — говорил отец. — Пять тарантасов тянешь. Смотри надорвешься.
Женщина что-то ответила.
— А считай сама, — возразил отец. — Работа — раз. Рабфак — два. Комсомол — три. Живая газета — четыре. И наконец, я — пять.
Они подошли ближе. Голос женщины стал слышнее.
— Какой же ты тарантас, — сказала она папе ласково, как маленькому. — Ты у меня лаковая пролеточка…
Они остановились возле витрины кинематографа, совсем рядом со Славиком. Но отец не видел его. Он не спускал глаз с женщины.
На ней была глубокая кожаная кепка, какие носят комсомольские активистки и безбожницы. Смоляные волосы лежали на гладких, смугло-румяных щеках колечками. В тени длинного козырька блестели узкие египетские глаза.
— А тебе не подходит играть Варвару, — сказал он. — Какая из тебя Варвара?
Он произносил слова по своему обыкновению полусерьезно, полунасмешливо. Даже мама иногда не понимала, говорит он серьезно или шутит. А Славик подозревал, что отец не понимает этого сам.
— Когда у вас премьера? — Слово «премьера» он выговорил с комическим почтением. — В субботу?
— В субботу.
— Пойду посмотрю. Чем черт не шутит: выскочишь в какие-нибудь Сары Бернары — до тебя и не дотянешься.
— Еще чего! — прикрикнула она на него. — И не выдумывай! Я забоюсь при тебе… Всю роль провалю!..
— Ничего! Мы так устроим, что ты меня и не увидишь.
— Что ты такое говоришь! Я же тебя учую. На рабфаке ты еще в раздевалке, а я на третьем этаже чую… Ты же обещался не ходить! И незачем вовсе!
— Почему незачем? Я тоже студентом в «Грозе» играл.
— Дикого?
— Нет, Кудряша… Какая ты зубастая, скажи пожалуйста! — И папа молодо, всем лицом улыбнулся. — У меня тоже была искра божья. Такую рожу корчил, что с одной стороны походил на Наполеона, а с другой — на Кутузова…
Славик не мог понять, зачем папа ей улыбается. На ней висели такие же, как у прислуги Нюры, дешевые стеклянные бусы — «борки». Наверное, живет она в Форштадте, в старинной казачьей семье, где считают зазорным есть ржаной хлеб и помнят времена, когда лихой казак, отправляясь на цареву службу, кланялся коню, чтобы не выдал в бою… Правда, она была стройна, тонка в талии и, судя по полосатой футболке, умела кататься на велосипеде.
— Ты не спектакль смотреть хочешь, — сказала она. — Ты власть свою проверять хочешь.
— Что ты, Олька, — сказал папа. — Какую власть? Ну, не дуйся. Хочешь ириску?
— Иди ты со своей ириской, — и она легонько стукнула отца по руке.
Славик ничего не понимал. Если бы папу осмелилась шлепнуть прислуга Нюра, вышел бы форменный скандал, и мама ее немедленно бы уволила.
А папа взял Ольку под руку и прижал к себе.
Обыкновенно, когда папа ехал в казенной пролетке из управления домой, на худощавом лице его оставалось служебное выражение. Это же служебное выражение он сохранял и садясь к своему куверту, нарушая симметрию ожидающего его обеденного стола.
На этот раз отец улыбался. И как Славик ни был напуган, ему все-таки показалось, что папа немного похож на парня в брюках-клеш, который только что покупал ириски.
— Значит, условились на завтра? — улыбнулся отец Ольке. И взглянул на Славика.
Он взглянул на Славика, узнал его, понял, что его сын у входа в кинематограф торгует ирисками, но от неожиданности и крайнего изумления на лице его все еще держалась улыбка, предназначенная комсомолке по имени Олька.
— Ты что здесь делаешь? — спросил отец, все еще улыбаясь.
Славик молчал. Все, что сегодня происходило, начиная с двух старушек-двойняшек, было похоже на сон. Бесшумно, точно бесплотные тени, промелькнули Коська и Митя…
— Ваня, — спросила Олька. — Кто это?
Улыбка медленно сползала с лица папы.
Он сиял форменную фуражку со значком «топор и якорь», отер большим носовым платком переслежину на лбу.
— Товарищ Ковальчук, — сказал он отчетливо, — не забудьте проверить кальки и позвоните мне завтра в три часа дня.