Примерно с середины и до самого конца программы у швейцара время отдыха: в дверь не стучат и не ломятся, ибо в это время «Ореанда» кутил уже не интересует. Гардеробщицы кипятят чай и приглашают Константина. Обычно он отказывается, но иногда и чаевничает с ними, однако чаще, разминаясь, прохаживается по холлу из угла в угол или читает газету, если в ней что-нибудь написано об известных ему видах спорта.
Это передышка перед уходом посетителей. Пропив полсотни, они начинают жадничать — суют Константину медяки либо вообще делают вид, что не замечают его. Курдаш великодушно посмеивается про себя над этими голодранцами, но лицо его остается неподвижным: он достаточно уже получил за вечер, впуская публику, и те два-три рубля, которые набираются тут по мелочи, когда ресторан закрывают, благосостояние Константина не повысят — это деньги, словно найденные на дороге, и считать их нечего. Леопольд получил из них свою долю, отложена и обещанная пятерка дежурному электрику — ему официально администрация почему-то заплатить не может.
Когда Курдаш подавлял свою вспыльчивость и агрессивность или сдерживал злобу, которая была у него, наверно, врожденной, и когда он не колотил уличных проституток, пытавшихся проникнуть, не заплатив ему десятку — таким налогом здесь официально облагалась древняя профессия, — он стоял в благородной позе полицейского, застывшего в карауле перед президентским дворцом. Константин всегда был в тщательно отглаженном костюме, до блеска начищенных туфлях, как жених, гладко выбрит и надушен «шипром» — одеколоном с тяжелым и сладким запахом, который предпочитают южане и который раньше почему-то рекомендовался мужчинам.
Ни девиц варьете, ни кривляк-певичек он не уважал, потому что считал их всех жлобьем, как и музыкантов. Входные двери Курдаш держал либо запертыми либо открытыми — в зависимости от настроения. Двери были открыты, если Константина переполняла злоба, она в нем скапливалась, как пар в котле и тогда, конечно, следует открывать предохранительный вентиль, кроме того, через незапертые двери кто-нибудь мог проникнуть с улицы — тогда Курдаш от души честил заблудшего, пуская в дело все свои обширные познания в области сквернословия и оскорблений, а если видел, что тот способен оказать сопротивление, выталкивал на улицу.
Если же Константин не был настроен на стычки, дверь он запирал, забивался в угол гардеробной и листал газету или журнал, никогда, однако, не принимаясь за чтение большой статьи.
Но беда была в том, что девушки-танцовщицы никогда не знали, открыта или заперта дверь, и поэтому всегда у самой двери получалась заминка. Швейцар, кажется, только того и ждал — тут же кричал: «А ну, вертихвостки, не ломайте дверь!». А если дверь не заперта: «Дуйте, дуйте отсюда, вертихвостки!» Эти окрики больно били по их самолюбию: девушки еще на лестнице испуганно озирались по сторонам, не зная, откуда ждать нападения. Однажды попытались пристыдить Курдаша, но в ответ услышали выражения еще покрепче и оскорбительнее, а когда пожаловались начальству, то сразу же поняли, что из-за них со швейцаром «Ореанды» никто скрещивать шпаги не намерен.
Накануне отъезда Алексис со свидания с Таней вернулся раньше обычного и стал укладывать в сумку вещи. Ималда приготовила на ужин целую тарелку бутербродов. За едой Алексис опять рассказывал о своих радужных перспективах, он немного выпил и теперь говорил веселее обычного, разрисовывая очень яркими красками как надежды, так и их осуществление, но Ималде брат казался каким-то надломленным, что-то потерявшим, будто весельем пытался компенсировать потерянное. Однокурсников по мореходке теперь он представлял неотесанными голодранцами, а товарищей по судну — не владеющими элементарными навыками морского дела. Обо всем он говорил нетерпимо, осуждая то, чем раньше восхищался, и восхищался тем, что раньше осуждал. Ималда не могла разобраться во всех его «за» и «против», она видела только, что брат переменился и чванливостью стал напоминать отца до ареста — все моря ему по колено, а горы по пояс, со всеми выдающимися личностями он в приятельских отношениях, исключая, правда, римских императоров: те умерли еще тысячу лет назад.
После ужина они спокойно разошлись по комнатам, Ималда немного почитала, потом заснула.
Среди ночи ее разбудили необычные звуки — она не сразу сообразила, в чем дело.
Сон окончательно слетел, когда поняла, что странные звуки, доносившиеся из соседней комнаты, — всхлипывания. Сомнения не было — плакал Алексис. Чтобы сдержать рыдания, он, видно, кусал подушку, и потому плач походил на поскуливание.
Она села на кровати, обхватила колени руками.
Отчего плачет Алексис? Может, войти к нему, успокоить? А как успокоить, если она не знает причины?
А из соседней комнаты все доносились с трудом сдерживаемые мужские рыдания.
Ималде стало страшно. Она считала, что знает Алексиса — слезы у брата не могут вызвать ни несчастная любовь, ни потеря имущества, ни сочувствие к чьим-то злоключениям, какие описывают в старинных романах.
Войти и просто поговорить — может, ему станет легче?
Но всхлипывания прекратились так же быстро, как и начались, потом она услышала скрип диванных пружин.
Ималда залезла под одеяло с головой и притворилась, что спит, напряженно прислушиваясь к движениям брата.
Вот он вышел в коридор и на ощупь отыскал дверную ручку ванной комнаты. Потом полилась вода — наверно, Алексис умывается.
Да… взял с крючка полотенце, вытирает лицо, тихонько, на цыпочках пошел обратно в свою комнату.
Утром Ималда проснулась оттого, что услышала, как брат запирает входную дверь. В тишине щелчок замка прозвучал очень громко, но шагов Алексиса, когда он спускался вниз по лестнице, она уже не слышала.
Ималда подумала, что она опять притворилась бы спящей, если бы брат был еще дома. Чтобы избавить себя от неприятных вопросов, а его — от неприятных ответов.
А в голове все вертелся неотвязный вопрос — почему он плакал?
Но через несколько дней события вокруг самой Ималды закрутились таким вихрем, что уже не оставалось времени задумываться над тем, почему плакал брат.
В небольшом коридорчике туалетной комнаты Константин Курдаш помыл руки и включил электросушилку. Руки еще не обсохли, когда поток теплого воздуха прекратился. Константин злобно глянул на дежурного за столиком в углу — старик следил тут за порядком и приторговывал разной мелочью: вечерними газетами, маникюрными ножницами, расческами, кремами и желающих «освежал» одеколоном из старомодного пульверизатора с резиновой, как от клистира, грушей. Ясно: проделки старика. Это он отрегулировал сушилку так, чтобы быстро выключалась и чтобы потом у него просили салфетки — вон сложены белоснежными стопочками. Он их дает — за денежки, конечно! Только меня на мякине не проведешь, я и сам умею!
Помахивая руками, чтобы обсохли и чтобы потом натянуть, на них лайковые перчатки — без них Курдаш чувствовал себя непривычно и неудобно — Константин вышел в холл.
У дверей стояла какая-то девица из варьете.
Сегодня швейцар был настроен благодушно: не сказав ни слова, подошел к двери и толкнул ее ладонью, продемонстрировав, что не заперта. То есть девчонка могла бы и сама открыть, а не ждать, пока другие откроют.
Нет, девчонка была какая-то странная — то ли таблеток наглоталась, то ли нанюхалась чего — лицо окаменевшее, глаза стеклянные, смотрит на его, Константина, руку так, словно вот-вот вонзит в нее свои зубы.
Ималда, пошатываясь вышла на улицу и остановилась совершенно ошеломленная.
На тыльной стороне ладони она заметила рыжеватые волоски, а на четырех пальцах — по серо-синей татуированной цифре, которые вместе составляют число «1932».
В памяти снова возникло лицо. То был лишь контур, словно вырезанный из черной бумаги и наклеенный на белую: лоб, нос, губы, подбородок.
Та же рука, то же лицо.
«Наверно, у меня снова начинается припадок! — с испугом подумала Ималда. — Неужели опять болезнь обостряется?»