«И живи полнокровной жизнью, девочка! Исполнится шестьдесят — на дискотеку тебя уже не впустят. Развлекайся — это самое лучшее лекарство!»

Ималда заглянула в кладовку.

Когда мать бывала на работе, Ималда, тогда еще совсем девочка, возвратившись из школы — пальто на плечики в нишу, портфель на пол в коридоре! — быстро бежала на кухню, зажигала газ и ставила чайник. Потом прямиком в кладовку — в сказочную страну изобилия для маленького проголодавшегося человечка.

Банки с вареньями и компотами справа, банки с маринадами, квашениями и солениями — слева. Посередине набитое до отказа чрево большого холодильника. И хотя путешествие в кладовку обычно заканчивалось тем, что она брала всего лишь початую банку варенья, но от изобилия настроение сразу поднималось.

Так повелось еще со времен бабушки — в сущности это была ее квартира — варенье в магазине никогда не покупали, осенью сами и варили, и консервировали, запасали на зиму также картошку и овощи: кладовка и подвал были вместительными и достаточно холодными.

Так было принято, так тут и жили; отец, правда, осенью всегда недовольно ворчал, маме тоже заготовка «сладких запасов» особой радости не доставляла, но бабушке никто не перечил, а когда ее не стало, запасы делать продолжали уже по привычке.

Тогда — обычно этим занимались в выходные дни — работала вся семья: отец, подвязав передник, резал, шинковал, крутил мясорубку, мать промывала ягоды или овощи, варила, Алексис закатывал крышки и выстраивал банки на полках, а Ималда, едва научившаяся писать, выводила каракулями на этикетках «Помидоры в желе, сентябрь 1975 г.», «Брусника без сахара, октябрь. 1975 г.» и приклеивала их.

Холодильника больше нет. На месте, где он стоял — квадрат другого цвета: когда перекрашивали в кладовой пол, холодильник не передвигали, мастер кистью просто прошелся вокруг него.

Ящик для картошки приоткрыт — в нем куча пустых бутылок.

Полки — сухие и широкие сосновые доски с многолетними фиолетовыми, розовыми и коричневыми пятнами-кругами от банок — разобраны и сложены на полу.

Кругом запустение, как на потерпевшем крушение судне.

Ималда вернулась в кухню и села за пустой стол. И вдруг приняла решение: быстро, чтобы не осталось времени на размышления, устремилась по коридору в сторону комнат.

Сначала она распахнула дверь в комнату брата. Пустая, неприбранная. Здесь давно не проветривали. В углу стояли неизвестно откуда взявшаяся раскладушка и табурет: Алексис сказал, что перебрался в заднюю.

Ималда пошла дальше.

Две другие комнаты были смежные, с окнами на улицу. Первая была ее, а задняя — родителей.

«Только не думать об ЭТОМ! Только не думать об ЭТОМ! Тогда все будет в порядке!»

Стиснув зубы, решительно нажала на ручку. Дверь медленно отворилась. Ималда переступила порог.

Комната просторная, словно зал, очень высокие потолки. Дощечки паркета пригнаны плотно, но тусклые, тут и там в пятнах. Алексис, видно, изредка подметал пол, но большего ухода паркет не видал все последние годы.

Со стены на нее смотрел дед. В какой бы угол комнаты ни перемещался человек, его сопровождал этот пронизывающий, словно все видящий взгляд. На портрете дед — во фраке, с орденом Лачплесиса третьей степени — сидит, положив руки на полированный, весь в солнечных зайчиках письменный стол. У деда вид скорее мрачного полководца, чем школьного инспектора.

Портрет в большой, тяжелой раме из золоченого гипса, углы ее украшены лепкой в виде виноградных листьев, кое-где гипс в мелких трещинках, но издали они не видны.

Дед умер задолго до появления на свет внуков. Бабушка считала, что болезнь его развилась от полученных ран. Еще мальчиком, в двенадцать лет, он проявил необычайную отвагу в боях против армии Бермонта-Гольца возле рижских мостов. В тот самый октябрьский день, когда бывший капельмейстер Вермонт сделал заявление, что впредь будет именоваться князем Аваловым, мальчик с несколькими разведчиками Латвийской армии на лодке переплыл Даугаву. Он сказал разведчикам, что знает в Торнякалнсе все проходные дворы и все щели в заборах. На обратном пути раненного в случайной перестрелке подростка бермонтовцы приволокли к начальству. На допросе его избили, но он все время повторял довольно правдоподобную ложь, и в конце концов его заперли в сарае с добром, награбленным захватчиками. Утром его намеревались снова бить, а потом допросить в присутствии высокого начальства. Ночью он убежал и добрался до одного рыбака с Кипсалы, знавшего Мелнавсов. Рискуя жизнью, они переправились на лодке обратно к своим, где парнишка рассказал о дислокации неприятеля. Про деда в этой связи не раз писали в газетах, он имел награды, но все его реликвии, к которым бабушка старалась приобщить семью, в конце концов куда-то затерялись. Ни отец, ни мать не проявляли к ним интереса, а Ималда и Алексис — тем более: в школе и в учебниках ни слова не говорилось ни об отчаянной смелости, проявленной латышами в девятнадцатом году, — полторы тысячи против сорока тысяч, — ни о наступлении Вермонта и интригах правительства западной России во главе с Бескупским и Дерюгиным.

Позже, правда, выяснилось, что награды деда унес из дома отец и где-то спрятал. Он сказал: не то время, чтобы ими хвастаться — могут только навредить.

Дед в свое время недолго работал и в журналистике. Некоторые его выражения стали даже крылатыми — их использовали в своих речах государственные деятели и профсоюзные лидеры: «Мы будем до тех пор, пока остры клинки трех наших мечей: язык, культура, образование», «Знания — это сила, которая может противостоять любым войскам варваров, посему — учись, латышская молодежь!»

«Портрет маслом… Автор неизвестен…»

«Пусть остается! Кому он нужен? Все равно никто не купит!»

Так говорили между собой те, кто делал опись имущества в квартире Мелнавсов.

О других картинах, висевших здесь раньше, теперь свидетельствовали лишь темные квадраты и прямоугольники на выгоревших обоях да торчащие в стенах гвозди и крючки.

Снизу через приоткрытое окно доносился шум улицы.

Ималда поспешно отвернулась.

«Только не думать об ЭТОМ!»

Зеленая печь из декоративного кафеля в желтеньких розочках.

Большая широкая кровать. Резная, из карельской березы. Антикварная ценность.

«Хороший мастер… Хороший материал… — старший из составлявших опись мебели похлопал по изножью кровати. — Конец прошлого века…»

«В двадцатых годах в Риге делали копии не хуже зарубежных оригиналов…»

«Под Чиппендейла делали, а такие…»

«Делали… Такие тоже делали… Мне дядька рассказывал, он тогда в обивочной у Ратфельда столяром работал.»

«Конечно, умельцы-то и теперь найдутся, а вот с материалами… попробуй, достань… Кровать все же придется оставить…»

«Какая глупость! Раскомлектовать такую мебель! Без кровати комплект оценят втрое дешевле!»

«Не ломай голову! Да и, слава богу, в инструкции ясно сказано: не подлежит конфискации — по одной кровати и по одному стулу на каждого человека…»

«Все равно дурацкий закон! Можно купить три новых вместо этой, но не портить же комплект! Комплект — это ценность!»

Мебель вывезли, когда Ималда была в школе.

Вернувшись домой после уроков, она увидела квартиру примерно такой же, как сейчас. Только тогда мать сидела на краю кровати, мрачно уставившись в пол.

Лишь к вечеру она принялась за дело: рассортировала по кучкам одежду, потом сложила ее в большие ящики простого бабушкиного комода. Белье — в один, простыни и наволочки — в другой, полотенца и все остальное — в третий.

Алексис был на практике в море — их парусник совершал поход вокруг Европы.

«Ложись, доченька, сегодня ко мне на большую кровать… Хорошо, хоть ты со мной, а то и не знаю, что я с собой бы сделала… — сказала мать, а немного погодя: — Какую жуткую чепуху я болтаю, не слушай!.. У меня же ты и Алексис, работа и крыша над головой — значит, есть все, что нужно человеку!»

Ималде тогда было тринадцать лет, матери — тридцать семь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: