В рождественский сочельник, перед рассветом, от Медвежьего к тайге по чистому полю, поскрипывая лыжами, быстро скользили двое. Среднего роста, крепкий, широкоплечий, с длинной серебряной бородой, в малахае и белой дохе – Федор Федорович Черняков и высокий, костлявый, бритый, с короткими, обкусанными, торчащими щетиной усами, в рыжем телячьем пиджаке и таком же картузе – Никифор Семенович Карапузов. Старики гнулись под тяжестью больших мешков, привязанных за спиной. Они везли партизанам медикаменты, купленные в городе. Лыжи глубоко уходили в снег, нападавший за ночь. Идти было трудно. Под теплыми мехами на спине и на груди у лыжников рубахи отсырели от пота.
– Закурить бы надо, Федор Федорыч, – остановился Карапузов.
– Оно бы, конешно, хорошо, Никифор Семеныч, да как бы не заметили нас?
– Ну, в этаку темень да рань. Поди, спят все без задних ног.
Карапузов вытащил из-за пазухи короткую самодельную трубку. Черняков достал кисет. Сбоку в темноте фыркнула лошадь. Старики вздрогнули, насторожились На дороге отчетливо хрустели конские копыта, едва слышно брякало оружие. Несколько красных точек, покачиваясь, плыло к тайге.
– Смотри, курят. Ведь это орловские молодцы в разведку поехали, – шептал Черняков.
Разъезд гусар шагом шел по дороге на Пчелино. Корнет Завистовский, безусый восемнадцатилетний мальчик, опустил голову и, развалясь в седле, мурлыкал под нос:
Свое мы дело совершили –
Сибирь Советов лишена…
Молодой офицер перед выездом из села выпил немного спирту, был весел. Новенькая, мягкая, длиннополая черная барнаулка грела хорошо. Косматая тресковая папаха закрывала оба уха.
– Так и есть, они.
– Давай дернем в сторону с версту и прямо Пчелинским логом ударимся на спаленную сосну.
Старики спрятали табак, повернули влево. Лыжи хрустнули, тихо взвизгивая, заскользили по белому пушистому ковру. В сумерках рассвета долго, осторожно шли по тайге. Задевая за сучья, роняли вниз чистые белые хлопья. У разбитой, опаленной молнией сосны остановились, сняли с плеч мешки, закурили. Между деревьев медленно светало.
– Ну, однако, пора стучать.
Черняков выдернул из-за пояса топор, стал редко, с силой бить им по сухому стволу. Ударив десять раз, остановился. В тайге шумело эхо. Затрещал бурелом.
– Что это, медведь, что ли? – спросил Карапузов.
– Какой теперя медведь. Медведь лежит. Карапузов сконфуженно махнул рукой.
– Фу, смолол. Хотя, мож, его спугнули? Иль, мож, это зюбрь[13]?
– Нет, зюбрь не так ходит. Зюбря не услышишь. Он идет – только хруп, хруп. Шагов пяток сделает, да и встанет, послушает и опять – хруп, хруп. А этот вон как трещит. Сохатый[14], окромя некому.
Черняков опять застучал. Треск стал глуше, затихая, удалялся.
– Тяп-шшш! Тяп-шшш! Тяп-шшш!
Тайга просыпалась. Где-то далеко слабо отозвались:
– Тяп! Тяп!
Старик перестал стучать.
– Ага, десять тоже, – сосчитал он удары.
– Наши. Сейчас будут.
Черняков засунул топор опять за пояс, сел на сваленное дерево. Карапузов вытирал рукавом вспотевший лоб.
– Здорово мы с тобой, Федор Федорыч, отмахали.
– Да, подходя.
В чаще замелькали пестрые лохматые дохи. Несколько партизан бесшумно на лыжах подбежали к старикам.
– Здорово, товарищи!
– Здравствуйте!
– Ну, чего принесли, старички?
– Лекарства кое-какого, товарищи. Бинтов маленько.
– Дело хорошее.
Ватюков разглаживал свои длинные усы. Быстрое нагнулся, стал ощупывать мешки. Доха у партизана распахнулась, среди меха сверкнула золотом гимнастерка, расшитая выпуклыми крестами.
– Это чего у тебя, Петра?
Черняков смотрел на необыкновенный костюм партизана. Быстрое засмеялся.
– Риза отца Кипарисова. Мы его на позапрошлой неделе уконтрамили[15]. Ну, добру не пропадать же. Я сшил себе гимнастерку. Крепкая штука, долго проносится.
Парень, улыбаясь, оправлял пояс, показывал старикам свою обновку.
– Чего банды поговаривают насчет войны? – спросил Ватюков.
Карапузов оживленно заговорил:
– Мне Пашка сказывал, вы знаете его, сын-то мой, что мобилизованные ждут только удобного случая, чтобы перебежать. Дела бандитов совсем плохи. Красная Армия близко. Гибель свою они уже чуют. Куируются здорово. В городу ихних беженцев полно. Офицерье свои семьи за границу, на Восток отправляют.
Гусары возвращались из разведки. Дорогой красильниковцы часто грелись из фляг со спиртом, ехали с песней:
Марш вперед, друзья, в поход,
Штурмовые роты.
Впереди вас слава ждет,
Сзади пулеметы.
Партизаны услышали, примолкли.
– Надо щелкнуть петушков красноголовых[16].
Ватюков стал распоряжаться:
– Черемных и Панкратов, вы берите мешки и в Пчелино. А мы на них. С двух сторон надо охватить. Вали, Быстров, заходи сзаду. Я спереду. Возьми себе четверых. Остальные со мной.
Небольшой отряд разорвался надвое, лавой брызнул в разные стороны, с легким скрипом скрылся за высокой желтой стеной тайги. Черемных и Панкратов навалили себе мешки на плечи.
– Вы, товарищи, передайте там от нас Жаркову-то с Мотыгиным, чтобы не сумневались, наступали бы на Медвежье, мы поддержим. Силешки у белых почти уже, можно сказать, и не осталось. Видимость одна только, – говорил Черняков.
– Обязательно! Уже это беспременно будет передано. Конечно, наступать надо, кончать гадов.
Партизаны повернули лыжи назад, к Пчелину, на старый след.
– Ну, прощайте, товарищи. Счастливо вам!
Черняков и Карапузов постояли немного на месте, проводили взглядами две фигуры с мешками на спинах.
– Пойдем восвояси, Федор Федорыч.
– Пойдем, – старики тихо пошли домой.
Обходя кучи бурелома, оглядываясь в сторону дороги, останавливаясь, прислушивались, затаив дыхание.
– Трах! Трах! Tax! Tapapax!
Лыжники свалили лошадь у гусар, ранили одного и одного убили. Путь был отрезан. Красильниковцы метнулись обратно. Корнет Завистовский едва владел собой. Страх, холодный, тяжелый, задавил офицера. Быстров с четырьмя вылетел из чащи, перегородил дорогу.
– Трах! Трах!
И спереди и сзади. И в затылок и в лоб.
– Пиу! Пиу!
Лыжников была небольшая кучка. Но казалось, что их страшно много, что вся тайга кишит ими. Гусары остановили лошадей. Завистовский уронил повод.
– Сдавайся! Сдавайся!
Партизаны легко и быстро двигали лыжами, винтовки держали наготове.
– Слезай с коней! Бросай оружие!
Высокая черная лука казачьего седла мелькнула в последний раз перед глазами офицера. Соскочив с лошади, он стал отстегивать портупею, солдаты снимали из-за плеч винтовки, клали их на дорогу. Лыжники схватили лошадей под уздцы, отвели в сторону. Гусары, скучившись, встали нерешительно, опустив руки.
– Добровольцы есть?
Пестрые дохи угрожающе стали рядом, вплотную. Красильниковцы молчали, сухо щелкнули затворы, винтовки уткнулись в головы пленных.
– Ну?
– Мы все мобилизованные. Один корнет доброволец.
– Ага!
Партизаны переглянулись.
– Солдаты, отойди к сторонке.
Гусары отошли вправо. Офицер остался один лицом к лицу с врагами. Завистовский стоял с трудом. Ноги ныли, дрожали. Корнет не мог понять, от страха это или от усталости.
– Раздевайся! Будет, погулял в погонах!
Сердце провалилось куда-то, перестало биться. Мохнатые дохи растопырились, заслонили собой солнце, дорогу и тайгу.
– Я замерзну, братцы. Холодно, не надо.
Дохи ощетинились, зашевелились, засмеялись.
– Черт с тобой, замерзай. Нам ты не нужен, нам шуба да обмундирование твое нужны.
Завистовский с трудом понял наивность своей просьбы. Но умирать не хотелось. Старуха мать встала перед глазами как живая. Он – единственный сын, он – последняя надежда. Без него она не выживет, не перенесет тяжесть утраты.