Все время тревога — будто в предгрозье. Что-то стоит между ними. Что-то мешает им объясниться в открытую. Что-то еще не решено.
А теперь предстоит разлучиться. Не надолго — на два месяца. Бывают разлуки к лучшему. Бывают и к худшему… Всяко бывает.
Светлана принесла две рюмки. Еще принесла початую банку колбасного фарша, непочатую — баклажанной икры, какую-то рыбу, тоже в банке. В поселок Унь-Яга земные блага, как правило, поступали в консервированном виде.
Они чокнулись, выпили.
— Ты о Брызгалове уже знаешь? — спросила Светлана.
— Слыхал. Краем уха… Я сегодня по буровым ездил, вернулся поздно, в контору не заходил. Значит, сняли?
— Сняли. На бюро райкома. И по тресту уже есть приказ: как не обеспечившего руководство промыслом. — Вздохнула. — А мне все-таки жалко Николая Филипповича. По-человечески жалко… Вернусь из отпуска, а его, может быть, здесь уже не будет.
— Тогда — для успокоения совести. — Глеб снова налил в рюмки. — За здоровье товарища Брызгалова! Я к нему никогда не питал особой симпатии, он — ко мне… Выпьем.
И выпил. Светлана, поглядев на Глеба, усмехнулась:
— Торопишься? Вижу — дорвался… И Николая Филипповича ругаешь зря. Я, например, очень многим ему обязана. К производству именно он меня приучал… Еще неизвестно, каков новый окажется, кого вместо Николая Филипповича пришлют. По крайней мере, Брызгалов всегда был очень справедлив к людям… — Светлана поморщилась. — Ну вот, уже сказала «был» — как про покойника!
— Вечная ему память, — Глеб снова залпом осушил рюмку.
Не остроумно… И перестань пить, слышишь?
Глеб пил. Пил и заметно пьянел — это к нему приходило быстро. Он закинул руку за спинку стула, грузно повис, обмякнув всем телом. Глаза его мутнели, становились сонливыми.
Светлана старалась не замечать, что Глеб пьян. Ей очень не хотелось, чтобы этот последний вечер перед ее отпуском оказался испорченным. И потом, что за радость два месяца вспоминать человека вот таким — повисшим, как пиджак, на спинке стула?
А с кем, кроме него, могла она провести этот последний вечер? Даже если было бы с кем — ей все равно недоставало бы именно его, Глеба. Она привыкла к нему. Она дорожила им, как всегда дорожат тем, к чему привязало время.
Еще Светлане хотелось продолжать разговор о Брызгалове, о промысле.
— Я уверена, что и после Брызгалова ничего у нас не изменится. Ну, пришлют другого, будет другой заведующий… А нефти по-прежнему не будет. И опять на всех перекрестках станут склонять Унь-Ягу за невыполнение плана. Уж лучше бы совсем закрыли. Выдохся промысел…
— Вечная ему память, — повторил Глеб и стал цедить остатки в свою рюмку.
Светлана взглянула на него сумрачно, чуть изогнув книзу уголки губ, и решительно, с жестокостью, ей не свойственной, сказала:
— Наплевать. Я даже рада, что всю эту смутную пору проведу в отпуске… Где-нибудь подальше от Унь-Яги. И от тебя… Да. Вчера получила письмо от Таньки Соловьевой из Батуми. Она пишет… Погоди, я тебе прочту.
Вспомнив о Таньке, о письме, Светлана вся как-то воспрянула, посветлела — будто в эту минуту сама Танька впорхнула в комнату, и с ней, конечно же, гораздо интересней беседовать, чем с пьяным Глебом.
Светлана вынула из сумки конверт, а из конверта — страничку каракулей.
— Вот, слушай, — сказала она. — «…Здесь погода замечательная, не холодно и не жарко. Сейчас цветут магнолии, у них цветы такие чудесные, будто фарфоровые. Купаюсь целый день и загораю. Вода в море теплая, вылезать не хочется, только из порта приплывает мазут и уже появились небольшие медузы. Ездила на Зеленый Мыс и там видела банановые деревья. Еще я там видела застенчивую мимозу (так называется) — когда к ней прикоснешься пальцем, она сворачивает листья. Лакированных туфель сколько угодно, есть на пробке…»
Светлана перевернула страничку:
«…За мной тут ухаживает одип грузин из города Тбилиси. Его зовут Шалико, что по-русски значит Алеша. С усиками. Они тут все ходят с усиками… Знаешь, грузинские мужчины вообще очень красивые — не все, конечно, но большинство красивых, гораздо больше, чем у других народностей. Мы с ним познакомились на пляже…»
…………………………………..! — неожиданно выругался Глеб и со злостью ударил кулаком но столу.
Светлана оторопела. Он еще никогда не смел ругаться в ее присутствии. На буровых случалось ей всякое услышать — не обращала внимания. Но здесь…
— Ты это о ком? — в растерянности смяв письмо, пробормотала она.
— Про вас про всех! — снова громыхнул кулаком Глеб.
Он уже был пьян вдребезги — как пьянеют алкоголики от нескольких рюмок. Веки набухли, отвалилась нижняя губа.
— Про всех! Бабье, дрянь… Тоже небось не терпится? По пляжам хвост трепать. Знаем мы эти курорты. Знаем!.. А Танька твоя — первая…
Светлана поднялась. От крови, бросившейся в лицо, горели щеки. Поднесла к щеке ледяную ладонь.
Он посмел… Нет, это вовсе не важно, что он посмел ругаться при ней, в ее комнате. Это неважно. И ей совершенно безразлично, что в сказанном им явный намек… да какой там намек? Безо всяких намеков — прямо… И это неважно.
Танька? Он посмел оскорбить ее подругу? Да… Но и это неважно. Что же тогда важно?
Он посмел. Он посмел сказать: «все вы…» По извечному мужскому обыкновению, идущему, может быть, еще от Адама. По трактирному горькому правилу — чохом, сплеча: «все вы…»
Светлана почувствовала, как в груди закипела враждебность. Она постаралась овладеть собой. Расправила скомканное письмо. Сказала:
— Уйди.
Глеб опустил голову, мазнул рукой по лицу — от виска к подбородку. Зябко встряхнулся. Встал, снял с гвоздя плащ и побрел к двери, ступая неверно, волоча по полу рукав плаща…
В коридоре задел чье-то ведро. Тотчас отворилась соседняя дверь: любовались.
Светлана поморщилась брезгливо.
Она постелила постель, разделась и легла.
Как вообще могло случиться (и случилось), что этот человек появился впервые здесь, в ее комнате? Как мог он стать (и стал) — этот чужой человек — не чужим?
…Тогда был декабрь. Пушистые созвездия снежинок роились в ночи. И она увидела: навстречу, облепленный снегом с головы до ног, идет человек…
Она улыбается? Она еще в состоянии улыбаться, думая об этой встрече, об этом человеке?
Вот он сидит с осоловелым взглядом. Вот он обрушивает на стол тяжкий кулак. Вот он плетется к двери, волоча за собой плащ…
«Завтра в отпуск, — с облегчением вспомнила Светлана. — Два месяца… Или совсем не возвращаться?»
3
От Унь-Яги до железной дороги без малого сто километров. Поезд на юг в 16.05. С билетами нынче трудно — отпускная пора. Нужно загодя добраться до станции. Светлана решила выехать в восемь утра.
Запыленная, как мучной куль, «Победа» появилась под окнами ровно в восемь.
— Велели в контору заехать… — сообщил шофер Федя.
— Зачем?
— Не знаю. Попрощаться, может?
— Со всеми как будто простилась.
— Не знаю. Велели заехать, — повторил шофер.
— Что ж, хорошо… Но вещи возьмем с собой, чтобы потом не возвращаться. Откройте, пожалуйста, багажник.
В разинутую пасть багажника затолкали чемодан. А корзину с продуктами и коробку с широкополой соломенной шляпой Светлана положила рядом с собой, на сиденье.
Поехали. После весенней распутицы на дороге, где в ту пору всякий раз буксовали колеса автомашин, остались выбоины. Теперь выбоины засохли, окаменели, образовав волнообразное полотно. Меж этих волн и ныряла теперь «Победа», то зарываясь носом, то задирая кузов.
Беспросветная туча пыли застилала ветровое стекло. То ли впереди них шла еще какая-то машина, то ли до сих пор не улеглась пыль, взметенная колесами «Победы», когда она ехала сюда. Пыль проникала во все щели сухая, душная.
Нынешний июнь начался без осадков. Сушь. А лета все равно не чувствуется. Безоблачное небо не сине, а белесо — его застилает мутная поволока. Дуют северные ветры — протяжные и не то чтобы холодные, но мертвящие. Так и стоят под ветром березки: тощие, сквозные, с копеечной мелочью листьев на ветках. Острые, как бивни, травинки, несмело проклюнувшиеся к свету, бледны, как ростки картофеля. Папоротники в ожидании настоящего тепла все еще смотаны тугими клубочками. Холодно, сухо, пыльно.