— За что он так с тобой поступал? — спросил я.
— Один раз в свое время не накормил его собак, а в другое время я поехал с ним на Нерчинский завод и не подковал одного коня, вот за что. Клянусь Богом, — продолжал свой рассказ арестант, — мы несколько раз собирались убить его или поджечь его флигель. Ведь, Вы, батюшка, только подумайте, что он с Нами делал. Он, бывало, заставит арестантов копать канаву. Смотришь, дает распоряжение: таких-то и таких-то арестантов в живых зарыть в эту канаву, и зарывали нашего брата. (Арестанты плачут). Каждый день то он вешал нас, то травил собаками, то живых закапывал в землю. Вы знаете, батюшка, Коринские поселки стоят на гробах и могилах несчастных арестантов, погибших от этого зверя. Мы нанимали священника одного, чтобы он ежедневно по нем служил панихиду. Нам кто-то сказал, что если кто будет служить панихиду за живых, то он долго не проживет. Он бывало задаст нам какую работу и мы должны от такого-то часа до такого-то обязательно сделать, а если почему-либо хотя немножечко останется от этой работы не выполнено, сейчас этих арестантов сечь, и секут их так, что смотришь — потащили из сарая на руках, а то и тут же закопали! Проводил он одно шоссе через лес, и, Вы можете себе представить, что эта дорога вся была залита кровью арестантов и усеяна их костями. Это был не человек, а зверь; и еще какой зверь! Кора — это место одних мучеников. Он с нами не церемонился. Бывало, какой-нибудь надзиратель или его няня шепнут ему на ухо на какого-нибудь арестанта, смотришь — его уже секут, слышишь — его уже собаками травят, а там десять, двенадцать арестантов живыми закапывают в землю, а там пять, восемь человек уже вносят на жердочках. О, Боже! Где этот зверь родился, и кто его родил, как его сырая мать-земля еще держала на белом свете! Ведь он десятки тысяч погубил нашего брата. Правда, и из нас есть некоторые, что их нужно наказывать, но только наказывать, а не губить, а ведь он виновных и не виновных душил нас, как каких-нибудь гадюк. А, Вы знаете, батюшка, сколько невинных-то душ среди нас находится, и они, бедные, так же погибли под его рукой, как и виновные. Я, батюшка, думаю, что эта Кора — второй Киев: в Киеве святые мощи, и на Коре поживают мощи невинных мучеников-арестантов.
Арестант заплакал, плакали с ним и другие. Сидел тут рядом со мной молодой, коренастый арестант, и он, утерши слезы, начал говорить:
— Вот для таких-то зверей закона нет. Если арестант что-нибудь сделает, то сейчас же его наказывают, а если какой-нибудь начальник еще чаще нас во сто раз делает преступления, то ему за это еще ниже кланяются. Эх! Я часто вспоминаю Федора Кузьмича, я как-то о нем читал. Вот кто сам отрекся от своего царского престола, да пошел из Таганрога с котомкою на плечах странствовать. Если бы все так хоть немножко пожили бы, увидели собственными глазами, как Россия-то живет и почему она бедствует, тогда они нас так не наказывали бы.
— Нет, — заговорил третий арестант, — не ждите, товарищи, ничего хорошего от этой жизни. Раз сына Божьего распяла земная власть, то нам нечего ожидать от этого мира какого-нибудь облегчения. Мир во зле лежит. Меня считают за анархиста, а я вовсе не анархист. Я всю свою жизнь страдаю из-за того, что я всех людей считаю между собою равными. А теперь, батюшка, в нашей жизни нет Христа. Я вот пять лет, как стал следовать Евангелию, я себя чувствую очень хорошо.
Женщина: «Тоже, Андрей, так, как ты живешь, жить трудно, ты вот один и все раздаешь нам, бедным, что ни заработаешь, да и живешь ты при одной рубахе да при одних портках, а ведь так семейному человеку жить и невозможно».
Другая арестантка: «Оно бы можно так жить, как вот живет Андрей, но, знамо дело, нужно себе во всем отказывать и всех любить, а тут, как посмотришь, что везде неправда, да еще какая неправда, вот хотя бы взять нашу арестантскую жизнь. Я как-то находилась в одной переходной тюрьме, то все говорили, что начальник той тюрьмы голодом морил арестантов, а сам от этого наживался, да еще как наживался, говорят, пробыл в тюрьме семь лет и вывез тысяч сто денег. Вот и смотри на него».
Андрей: «Нет, товарищи, не надо нам вне себя искать правды, а есть одна для нас дорога, то возьмитесь сами за эту правду, да как воплотим ее в свою жизнь, вот и будет хорошо».
Арестанты замолчали.
Я: «Скажите, мои дети, бывают ли в вашей жизни светлые минуты?»
Дедушка: «Очень мало: кто рвется на родину, и поэтому в его голове всегда об этом одном думки, кто проклинает свою судьбу и чувствует себя очень скверно, кто женою здесь обзавелся, кто о своей семье заботится, и редкий кто из нас чувствует себя хорошо».
Андрей: «Батюшка, светлые минуты бывают у того в жизни, у кого совесть чистая; но у кого она не чиста, то никогда светлых минут он не увидит в своей жизни».
Молодая женщина: «Вот я в России имею от своего законного мужа сынка и дочку, да здесь одного мальчика имею, и вот тут то, батюшка, уже не до светлых мыслей, я о тех почти вся вычахла да и этих-то жаль».
Василий: «У меня тоже в России жена и дети, да вот и здесь столкнулся с одной — какие там светлые минуты. Иногда жизни-то не рад, плачешь, плачешь да и опять за то же».
Я: «Скажите мне правду, молитесь ли вы Богу?»
Дедушка: «Да, батюшка, есть из нас и молятся, а есть и совсем забыли Бога, а есть и такие, которые прямо так ругают Бога, что страшно и подумать, это вот немного перестали ругать Бога, как Вы стали у нас».
Андрей: «Милый батюшка, Вы нам много вносите спасения и утешения в нашу арестантскую жизнь. Вот дня четыре тому назад мы все диву дались: тут в наших землянках два арестанта поссорились так, что мы все были убеждены, что они один другого сегодня же вечером зарежут. Смотрим, один из них (прежде был такой живодер, что был в нашей тюрьме палачом) стучит другому в дверь, а тот взял осколок железины да и вышел к нему навстречу, и только хотел его ударить, да так и опустилась его рука. Этот-то палач пал пред ним на колени да и говорит: нам батюшка велел всем все прощать, и вот я до захода солнца прощаю тебе, и ты меня прости. Так бабы-то наши, да и мы, досыта наплакались, когда увидели такую картину. Вот что, батюшка. Ваше-то учение. Нет, мы молим Вас, не покидайте нас, несчастных».
Я растрогался рассказом Андрея. Наконец мы встали, и пред уходом я поблагодарил их за беседу, а дедушка еще пошел меня провожать.
— Да, милый мой дедушка, — сказал я, — ты много пережил всяких мук и страданий.
— Да, этот Разгильдеев много нас отправил на тот свет и отправил даром, но он заслужил одно лишь проклятие; нет ни одной арестантской песни, ни одного арестантского стихотворения, в котором бы не проклинали его арестанты.
Так распростившись с дедушкой, я отправился на свою квартиру.
Этот арестант был молдаванин. Тип свирепый и хищный, но впоследствии раскаявшийся. Он был средних лет, плечистый, коренастый, невысокого роста. Вот что он мне рассказывал о себе:
— С самого моего юного возраста я сторонился труда, любил я жить без всякого дела. Праздность научила меня ходить по чужим садам, виноградникам, пасекам. Часто ходил на вечеринки, почти каждый день я посещал питейные дома. Отец, бывало, меня как начнет клясть, клянет, клянет, а я, слыша его клятвы, только дразнил его да расстегну перед ним свои портки и говорю ему: «Вот тебе, старая собака, поди выкуси то… вот тебе, гад! Ты у меня долго не поклянешься, старый черт. Я тебя скоро со света сживу». Он, бывало, начнет меня стыдить, угрожать Богом, а я в это время кричу перед ним: мать-размать — я и в крест и в причастие, а то прямо ему говорил: я твоего Бога вот куда… так ты Его, а сам все матерным словом, да все матерным его словом. Жизнь наша шла своим чередом, дни за днями, проходили, а я становился все хуже и хуже, все злее и злее, все развратнее и развратнее. Начал я предаваться скотоложеству. Стал воровать, предаваться пьянству. Жизнь моя стала бросать меня из одного порока в другой, и она так меня бросала, что я уже и сам себе стал не рад. Один раз я собрался с духом и пошел вечером к своему батюшке, чтобы исповедаться перед ним, да и больше так не жить. Шел я к нему с хорошим настроением: и только дохожу я до его дома, как вижу: батюшку-то самого откуда-то привезли пьяным-препьяным, я как увидел его в таком состоянии, да как выругался, махнул рукой, пошел от батюшки прямо к кабаку. Здесь я с горя начал пить с самого вечера, и до утра я все пил. Мне эту ночь очень было жалко себя, я хотел исправления. Я шёл к батюшке с сознанием своей испорченной жизни и всю дорогу думал: нет, так жить дурно, так жить более нельзя, надо покаяться, измениться, в корне измениться. И вот случись же такому делу! Нет, теперь я навеки пропал, и уже мне возврату больше нет. Погибла моя душа, и стал я стакан за стаканом глотать и глотать. Утром я, еле держась на ногах, пришел домой. Старик, отец мой, что-то мне сказал! а я его за горло и начал душить. Через минут каких-нибудь пять отец мой отдал свою душу Богу. Я ударился бежать. На третий день я прибежал в город Кишинев. Здесь пробыл три дня, ночевал в ночлежных домах. По совету одного босяка я отправился через границу в Австрию. В Австрии я долго жить не мог, какая-то тоска меня мучила, я вернулся в Россию. Не дошел я до города Сороки каких-нибудь пять верст, как меня поймали. Конечно, меня судили и сослали на каторгу. Вы знаете, батюшка, я весь измучился развратными пожеланиями. Когда же все это во мне утихает и я совершенно освобождаюсь от этой страшной бури, то где-то целым вулканом, целой лавой вырывается из моей души страшное отчаяние, ненависть к самому себе, безнадежное желание освободиться от этого ужасного состояния духа. Что мне делать? Я весь измучился, весь исстрадался.