— И не было бы совестно?

Федор задумывался, и она радовалась, что зацепила за что-то живое, душевное, доброе. По его красивому, голубоглазому, дородному лицу проходили отблески каких-то мыслей, чувств...

— Не то что совестно... — начинал он, — а муторно и хлопотно! Ведь как будет? Начнут меня прорабатывать, а ты виновато стой и раскаивайся! А эти проработчики сами так же сделали бы! Но для показа, для красивых слов они, конечно, соловьями бы разливались. Противно! Не люблю... Это не мне, а им должно быть совестно!

— Так что же, на земле добра нет? Только в него играют?

— Ну, это, знаешь, уже философия! А мы, как говорится, "гимназиев не кончали"... Ты не помнишь: семга у нас в холодильнике не осталась? Хорошо бы сейчас прийти домой да под семгу хватить...

3

 Подобных разговоров — по увиденному, по услышанному, по прочитанному — было не мало, и у воспитанника что-то пробудилось, зашевелилось; во всяком случае, он стал думать, чувствовать как-то лучше. Надежда Львовна радовалась.

Но оказалось преждевременно.

В тот год в меховой торговле не было меха; и на витринах, спустив толстые, пушистые хвосты, висели только чернобурки, пугая прохожих четырехзначными ценами. И вдруг на всех прилавках меховых магазинов появились цигейковые мужские шапки вроде поповских камилавок. Их стали быстро разбирать, в том числе и женщины: особым кокетливым надломом они делали их пригодными и для себя.

Попали шапки и в магазин головных уборов, где директорствовал Федор Трофимович перед своей поездкой на целину. Он разделил полученный товар на три части. Одну пустил на полки, в обычную продажу; другую с хорошей надбавкой отвалил приезжим молодцам, и те, запихав черные и коричневые камилавки в чемоданы, разъехались по далеким базарам; третью — просто и безобидно — попридержал.

— Все-таки эти слесаря-частники сплошь жулики! — сказал однажды Федор Трофимович, хлопоча в ванной комнате.— Ты смотри, Павел хотел поставить весь немецкий душ, а здесь только смеситель воды немецкий, а краны собрал из разного барахла... А я, дурак, кроме оплаты еще ему и шапку из магазина дал, как обещал...

— Это что-то ты переборщил! — отозвалась Надежда Львовна.— Ведь сколько шапка стоит!

— Так не бесплатно же. По нормальной цене...

— Почему же ты тогда говоришь, что «дал»? Он мог и в другом магазине купить.

— Хватилась! Шапки эти давно везде распроданы. А я попридержал десятка полтора-два для нужных случаев... Ну, кому-нибудь в виде благодарности...

— Подожди, это значит...— Лицо Надежды Львовны потемнело.— Это значит, если называть вещи своими именами... Ну, в общем, это нечестно! Какое-то жульничество...

Федор Трофимович, несмотря на хмурый взгляд жены, на ее обличающий тон, не мог не рассмеяться. Вот святая простота! Все равно как если бы бежал слон или пусть даже собака и ненароком лапой придавили какую-нибудь букашку — разве это грех! Ему, понаторевшему уже в более сложных торговых комбинациях, просто смешно это слушать. Да что там сложные комбинации! В сравнении даже с таким нехитрым делом, как шапки, отданные с накидкой приезжим перекупщикам, это попридержание товара такая безобидная чепуха! Это и святой сделает...

— Ну, зачем такие слова! — с простодушной улыбкой сказал он.— Какое же здесь жульничество? Этот Павел заплатил за шапку по казенной цене, деньги уплачены не мне, а в кассу. Вот и все! Государство ни копейки не потеряло.

С такими простодушными голубыми глазами все ей спокойно объяснил!.. И она вдруг вспомнила много таких случаев; они объединились в памяти, сгруппировались, и ей открылось что-то новое в его жизни, скрытое от нее. Оно, как стена, стояло перед ней, и сколько ни бейся — стена...

Так выяснилось, что воспитанник, который, казалось, от негласных занятий с ним стал думать и чувствовать как-то лучше, на самом деле не продвинулся. Нет, струны не натянулись! Он только на словах — чтоб попасть в тон своей учительнице — иногда (о том, что его близко не касалось) говорил об этих думах и чувствах так, как ей хотелось.

...Дело в том, что Федора Трофимовича тяготили эти занятия на тему «Как жить». Во-первых, он сам прекрасно знал, как именно надо жить; а во-вторых, то, что его считали как бы учеником, то есть обнаруживали в нем какую-то неполноценность,— хотя все это, конечно, был чистый вздор! — раздражало его. Думай так только его просвещенная жена, он отмахнулся бы — не в этом, так в другом, например в хозяйской хватке, она тоже была несильна, но он чувствовал, что так думали и те ее подруги, знакомые, которые бывали у них в доме. Вот это-то и заставляло его иной раз кривить душой — говорить не то, что он думает по всяким этим жизненным, деликатным вопросам. Подделывался Федор под чужой тон не часто, больше отмалчивался, но все это вызывало досаду, раздражение, ибо он, не желая, сопротивляясь, все же чувствовал себя в доме действительно каким-то ущербным, которого какие-то «шляпы» (так он называл всех, не имеющих практической хватки) как бы ведут на поводу...

Но вот он поехал на целину, вырвался на свой стратегический простор, и все изменилось. Уже в его письмах, написанных любимым им чернильным карандашом, Надежда Львовна почувствовала новый тон. Этот тон был не то решительный, не то снисходительный, но за ним угадывалось, что Федор живет какой-то другой жизнью. Он ей советовал, высказывал свое мнение о разных делах и событиях, отдавал распоряжения по дому — и все это смело, веско. Воспитанник, отправившись в далекие края и пожив там, как бы возмужал и сам теперь учительствовал...

И верно, Федор Трофимович, очутившись на целине и потеряв из виду тех «шляп», которые чему-то его наставляли, зажил по своему образу и подобию и тотчас почувствовал себя выше, умнее, чем его считали дома и чем порой он сам себя считал. Этому просветлению, конечно, способствовала большая удача в работе — та безымянная курочка-ряба, которая, ничего не зная, снесла для сообразительного фруктовщика золотые яйца.

С целины он вернулся другим человеком — хозяином жизни, главой семьи. И хотя по письмам Надежда Львовна догадывалась о перемене, но думала, что это, так сказать, рожденное жизнью в далеком, необжитом крае. Нет, это продолжалось и в Москве. На второй или третий день по приезде он сказал, как об уже решенном, обдуманном:

— Надо строить дачу.

Она удивилась: какую дачу, на какие деньги? Он объяснил: у него на примете есть дачный кооператив, а деньги не сразу же все...

— Да, но все-таки надо много...

— Я должен получить большие премиальные... Кроме того, я привез же с собой. На первые взносы хватит... А может, и не на первые.

Да, конечно, не только на первые — курочка-ряба снесла столько, что сразу можно было бы оплатить небольшую кооперативную дачку, но лучше сослаться на какие-то будущие премиальные, а половину курочкиных даров отложить в резерв.

И по прошествии времени дача стала строиться. Эти дни и месяцы запомнились Надежде Львовне как расцвет, зенит хозяйственной деятельности Федора. Все свободное время от службы, а то и покидая ее (старинное, безотказное: «Директор поехал на базу») он — в помощь кооперативным усилиям — хлопотал, доставал, продвигал, составлял, согласовывал, отгружал, поручал, дополучал и доукомплектовывал все материалы и товары, нужные для дачного строительства. Конечно, что получше и попригляднее — доброхотные помощники этим и вознаграждаются — шло на его дачу. Да и сама она побыстрее строилась.

* * *

Под этот хозяйственный взлет и парение Федора произошли и другие события. Вернувшись в Москву и поработав то там, то здесь, он вскоре получил интересное место («Товарищ ведь с целины приехал!») директора мехового магазина — тихое и красивое пристанище с черно-бурыми лисицами и баргузинскими соболями. Впрочем, тихое, пока не завозили ходового товара... И второе событие — уговорил жену уйти с работы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: