— Марфа Васильевна! — У этой Надежды дрожал голос.— Вы понимаете, что говорите! Утром сказали, что Федор мне «платья справил», сейчас, что мне «чужих денег не жалко». А вчера что-то от меня тайком купили и спрятали... Ведь это...— Голос прерывался. — Ведь это просто... да просто оскорбительно слушать, видеть! Вы понимаете?.. Есть у вас совесть? Ведь Федор... и вы ему поддакивали... сам уговорил меня уйти со школьной работы... Кто я теперь? Была учительница, меня любили на работе, а теперь будто из милости, будто приживалка...— и она заплакала. Дрожал, ломался голос, а теперь и слезы.

«Вот стерва, действительно...»

Ужухов проклинал старуху за то, что именно она отговорила хозяйку от масла, от станции. Это из-за нее, ведьмы, он томится тут. Но и это услышанное тоже... Слова «приживалка» он не знал, но догадался, что это обидное, да и вообще довела дамочку до слез... Попрекать человека куском хлеба — он так считал — может только сволочь. Таких даже в тюрьме не было...

Так, как бы в забытьи, он пролежал часа два, прислушиваясь к невнятным голосам и шагам в комнатах, прислушиваясь к одному: не уходит ли кто? Доносилось то шарканье щетки, то буханье выбиваемых ковров. Затем стали постукивать посудой, ходили в кухню — обедали. Потом мыли посуду, потом где-то сбоку раздалось поросячье хрюканье и ласковое причитание старухи: «Ах ты, мой гладенький, ах ты, мой румяненький, ах ты, мой лопушочек!..»

«Не то, что с невесткой!» Ужухов перевернулся на бок, и теперь открылся ему весь простор подполья — стало как-то легче, свободнее, тело не просило, как прежде, разогнуться, встать во весь рост. И он незаметно для себя заснул...

4

Проснулся от каких-то недалеких голосов, вскочил — хозяйка небось ушла, старуха одна, а он тут дрыхнет!.. Но это спросонок — один из голосов был Надеждин. Щели в подполье светились уже не солнечным, а серым предвечерним светом; взглянул на часы: было без пяти шесть.

«Скоро уж и сам из магазина... День впустую».

Он представил, как будет спать тут, в этой могиле, и вторую ночь, и покрутил головой... Впрочем, корешки говорили — он-то сам впервые,— что по такому делу лежку и три дня, бывает, занимают... Поворошил в мешке, достал хлеба, колбасы и, запивая водой из бидончика, закусил. Обтерев толстые губы рукавом, подсел к глазку: с кем это там хозяйка?

Около клумбы, на скамейке, ближней к дому, сидела в белом платье с красным передником Надежда и с нею рядом — лицом к Ужухову — какая-то длинная девчонка с двумя желтыми косами. Глаза ее были заплаканы, а на лице хозяйки такое выражение, будто горе у них одно и она все понимает. Это у баб обычно — любят в душу влезть, на себя принять... Но стал рассматривать молодую хозяйку.

В те дни, когда он ездил на дачу Пузыревских в разведку, она ему показалась обыкновенной дурой-дачницей, которая от жира и дармоедства каждый год таскается за город дышать воздухом, будто его и в городе нет. Но за сегодня он услышал, что жизнь ее не сладка,— а сам он тоже настрадался немало,— поэтому она стала для него как-то понятнее, хотя, конечно, ее горемыканье и в сравнение не могло идти: при таком-то фартовом барахле возьми свою долю да и иди на все четыре стороны... Впрочем, они, бабы, привязчивы — лучше поплачут-похнычут, чем уйдут.

Из разговора, который до него доносился, он понял, что эта длинная девчонка с двумя косами была та самая дочь Щегольковых, о которой хозяйка и старуха днем вспоминали. Ее нелады с отцом дошли до того, что она хочет уйти из дома, переехать в студенческое общежитие. Пришла она не жаловаться, а попросить у Надежды какую-то тетрадь — записки, оставшиеся от ее учебных лет, но по-бабьи разговорилась и дошла до своей домашней беды, до слез...

— Вы еще подумайте, Катя! Это не так просто... А мать как?

Хозяйка говорила, повернув к гостье голову, и сейчас были видны ее большие, красиво блестевшие глаза, румянец, поднявшийся к вискам. Но Ужухов после услышанного сегодня заметил только, что лицо у нее доброе и бездольное, какое бывает у людей, когда у них не жизнь, а жестянка...

— А мама будет ко мне приходить...— Катя проводила скомканным платочком по глазам, утирая высыхающие слезы.— Будет приходить... Вы поймите, я не могу оставаться... В школе еще мы разбирали «Крыжовник» Чехова... Все возмущались, осуждали человека, залезшего в мещанское болото, в мелкие интересы, в собственность... Отец, помню, мне помогал, когда я готовила «Крыжовник»... А теперь сам! Все силы — в дачу. Ни о чем другом думать не может. То строит, то ремонтирует, то подстраивает. Все какие-то гвозди, тес, шпаклевка, шелевка, горбыль... Нигде не бывает, и никого знать не хочет. Живем в скорлупе...

— Ну, отцы и дети, знаете, всегда...— примирительно сказала Надежда.— Только так говорится, что проблема эта в прошлом.

— Нет, у Светланки другой! С ним обо всем поговорить можно — человек человеком... А тоже строил дачу. Через дорогу от нас...

Хозяйка потянулась, сорвала травинку и стала обматывать ею палец.

— Это все зависит, Катя, от культуры. Какая она: внешняя или внутренняя...— Надежда принялась разматывать травинку.— Я знаю одного человека.... Поскреби его, а там... В общем, не то, что сверху... Но что у нас, у женщин, плохо, позорно! — Она отбросила травинку.— Привыкнув жить под крылом, мы трудно с ним расстаемся! Даже если видишь, что крыло тебе... чужое.— Она дотронулась до Катиной руки.— Это, конечно, не про вас, а про замужних... некоторых. Про тех, которые ошиблись, не то нашли...

Но Катя, видно, свое еще не отговорила.

— Нет, я буду жить отдельно. Не так стыдно...— Она пристально посмотрела на Надежду.— Ведь, понимаете, нет ничего стыднее, когда на словах одно, а на деле другое. Ведь есть уже бригады коммунистического труда... Не у нас, конечно, а на заводе, но все равно мы как бы с ними... Тоже душой с ними, тоже в ответе. А вот дома все другое, другое... Будто вру кому, будто бессовестная! — Катя передохнула, губы у нее задрожали, и она опять схватилась за мокрый платок.— Маму только жалко! — Она отвернулась.— Ну, будет ко мне приходить... Так ведь не насовсем, а лишь на минутку...

Ужухов все слышал, но не все ему было понятно. Так он однажды по радио слушал: горячились люди, горячились, но так по-ученому, по-мудреному, что неизвестно из-за чего... Прямых слов нет, а все только вокруг. И с дачами, что девчонка говорила, тоже не то... «Эх, дуры бабы! Не о том ахать надо, что человек к дачке своей присох, а о том, как он ее на свои восемьсот целкашей жалования строил!.. Тут вот сиди в сырости, как гриб, и добывай себе хлеб-соль, а тот на свету вразвалку ходит и ничего!..» Но поверх всех слов, поверх всего мудреного и ненужного он понял эту девчонку с двумя косами, как недавно понял и хозяйку. Зря слез не льют...

Вдруг встрепенулся.

«Эх, дело чертово! Тут слюни не распускай!»

Пока суды-пересуды, пока о чужих слезах жалостился, эти, на скамейке, вдруг поднялись и пошли. Думал, хозяйка до калитки, а она — и за калитку...

Это что же? Провожать пошла! И далеко — Щегольковы, слышал, ведь у станции...

И сразу от покоя, от беззаботного подслушивания у глазка вдруг к своей заботе. Мысли уже вернулись, а сам еще сидит у глазка и отрываться не хочет. Но вот по-собачьи, на четвереньках, бросился к дверце, к выходу. Да в темноте, в суете не в ту сторону. Вернулся, заметил свое барахло: брать, не брать?.. Что же после того сюда, в темноту, опять за вещичками лезть?

Взял мешок, одеяло, шапку... А недопитую бутылку водки в каком-то беспамятстве решил оставить. И, прижимая к себе вещи, уже отполз было от нее, но оглянулся. Через щель серый лучик вечернего света — прямо на бумажную пробку в бутылке. Другому балбесу и не понять — пробка и пробка, а тут своя выучка: сколько фартовых домушников и городушников засыпалось на мелочной дряни — на клочках да обрывках... А бумажку для пробки он ведь из кармана вынул,— может, что написано там!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: