Я начинаю размышлять о том, как сделать домик еще безопасней. Определенно нужно будет подумать о том, как сделать ставни на окна, чтобы закрывать их, когда потребуется. Я смотрю вокруг, обследуя дом на предмет чего-нибудь полезного для этой цели. Для ставен нужны петли, и я замечаю петли на двери в гостиную. Может быть получится их снять. А по такому случаю, возможно, получится использовать и деревянную дверь, если распилить ее на кусочки.
Чем больше я смотрю вокруг, тем больше находится вещей, которые можно использовать. Я вспоминаю, что в гараже остался ящик с инструментами с пилой, молотком, отверткой и даже коробкой гвоздей. Это одна из самых ценных вещей, что у нас имеются, и я делаю в памяти зарубку о том, что его нужно взять в первую очередь.
Затем, конечно, мотоцикл. Это главная мучащая меня проблема: как его перевезти и куда. Я не могу даже думать о том, чтобы оставить его, хотя бы на время. Поэтому в первую же очередь мне нужно перевезти его. Заводить его было бы слишком рисковано, да и горы слишком крутые, чтобы можно было въехать. Поэтому мне придется катить его наверх, прямо в гору. Я уже предвижу, насколько утомительно это будет, особенно по снегу. Но другого пути нет. Если бы Бри не была больна, она бы помогла мне, но в ее нынешнем состоянии она не может ничего нести – я даже думаю, что это мне придется ее нести. Я понимаю, что у нас нет другого выбора, как остаться до завтрашнего вечера, чтобы переехать под покровом темноты. Может быть, я становлюсь параноиком – шансы, что кто-нибудь нас увидит, ничтожно малы, но все же лучше быть осторожными. Особенно потому, что я знаю, что здесь есть и другие выжившие. Я в этом уверена.
Я помню первый день, когда мы приехали. Мы обе были напуганы, одиноки и вымотаны. В ту первую ночь мы легли спать голодными и я гадала, как нам вообще удастся выжить. Было ли ошибкой уехать из Манхэттэна, бросив маму, бросив, все, что мы знали?
Потом пришло наше первое утро. Я проснулась, открыла дверь и была поражена, увидев там тушу мертвого оленя. Сначала я испугалась. Я думала, это угроза, предупреждение, что кто-то говорит нам уезжать, что нам здесь не рады. Но поборов первоначальный ужас, я поняла, что это наоборот подарок. Наверное, кто-то, другой выживший, наблюдал за нами. Он увидел в каком мы отчаянии и проявил небывалую щедрость, решив отдать нам свою добычу, нашу первую еду, которой ему хватило бы на несколько недель. Я даже не могу представить, насколько дорого это ему обошлось.
Я помню, как изучала окрестности, оглядывая все вокруг, вверх и вниз горы, вглядываясь в кроны деревьев, ожидая, что кто-то высунется и помашет нам. Но никто не показывался. Все, что я видела, были деревья, – вопреки моим ожиданиям не было даже животных, одна тишина. Но я знала, я просто знала, что за нами наблюдают. Я знала, что где-то здесь есть еще люди – выжившие, как и мы.
С того самого времени я немного горжусь тем, что являюсь частью негласной общины обособленных выживших, которые живут где-то в горах, держась особняком, и никогда не общаются друг с другом, опасаясь быть увиденными охотниками. Я предполагаю, что именно благодаря этому они сумели выжить так долго – они ничего не оставляли на волю случая. Поначалу я этого не понимала. Но сейчас я ценю это. И с этих пор, даже никого не видя, я никогда не чувствовала себя одинокой.
Но это сделало меня и более бдительной; если те выжившие до сих пор живы, они скорее всего умирают от голода и полностью отчаялись, как и мы. Особенно в зимние месяцы. Кто знает, возможно, из-за голода или потребности защищать свои семьи они приблизились к границе отчаяния, возможно, их щедрость сменилась инстинктом выживания. Я знаю, ведь мысли о голодающих Бри, Саше и самой себе иногда вызывают во мне очень безрассудные мысли. Поэтому я не стану представлять дело случаю. Мы поедем ночью.
В любом случае, так будет лучше. Мне нужно будет забраться туда утром в одиночестве, еще раз все изучить, чтобы еще раз удостовериться, что ни внутри, ни снаружи никого нет. Мне также надо будет вернуться на то место, где я видела оленя и дождаться его. Я знаю, что это займет много времени, но если мне удастся найти его и убить, мы сможем питаться им неделями. Большая часть того первого оленя, которого нам подарили несколько лет назад, испортилась, поскольку я не знала, как правильно освежевать его, как разделать и как хранить. Я сделала все как попало и все, что мне удалось получить с него, был только один ужин, перед тем, как все мясо не сгнило. Это была чудовищная трата еды и я полна решимости не допустить этого снова. В этот раз, к тому же благодаря снегу, я найду способ сохранить его.
Я лезу в карман и достаю нож, который мне подарил папа перед тем как уйти; я тру потрепанную ручку, на которой выгравированы его инициалы, украшенную логотипом морской пехоты, как и каждую ночь, с тех пор, как мы сюда приехали. Я говорю себе, что он все еще живой. Даже после стольких лет, даже зная, что шансы увидеть его близки к нулю, я все еще не могу смириться с этой мыслью.
Каждую ночь я хочу, чтобы папа не уходил, чтобы он не вызывался волонтером на войну. Начать с того, что это была глупая война. Я никогда не могла понять, как все это началось, и до сих пор не понимаю. Папа объяснял мне несколько раз, но я все равно ничего не поняла. Может быть, в силу возраста. Может быть, я еще недостаточно выросла, чтобы понять, какие бессмысленные вещи взрослые делают по отношению друг к другу.
Папа объяснял это как вторую гражданскую войну в Америке – на этот раз не между Севером и Югом, а между политическими партиями. Между Демократами и Республиканцами. Он говорил, что эта война назревала давно. Последние сто лет Америка постепенно становилась страной двух народов: крайние правые и крайние левые. С течением времени эти позиции настолько укрепились, что Америка стала государством с противоположными идеалогиями.
Папа говорил, что левые, Демократы, хотели, чтобы страной управляло расширенное правительство, которое бы подняло налоги до 70 % и принимало бы участие в каждом аспекте жизни человека. Правые же, Республиканцы, продолжали стремиться к учреждению компактного правительства, которое бы упразднило налоги и оставило человека в покое, предоставив ему самому о себе заботиться. Он сказал, что со временем эти две совершенно разные идеологии вместо того, чтобы прийти к компромиссу, продолжали расходиться в разные стороны, становясь все более радикальными – пока наконец не наступил тот момент, когда точек соприкосновения не осталось вообще.
По его словам, ухудшило ситуацию то, что Америка становилась слишком многолюдной и политикам было все труднее захватить внимание народа. Тогда они поняли, что лишь придерживаясь резко противоположных позиций, можно занять эфирное время, которое им было нужно для удовлетворения личных амбиций.
В результате этого самые выдающиеся люди обеих партий стали наиболее радикальными, стараясь переплюнуть соперника, и занимали позиции, в которые и сами не очень-то верили, но не сделать этого они уже не могли. Естественно, на дебатах партии могли только сталкиваться – что они и делали, каждый раз все жестче и жестче. Сначала борьба шла между личностями и носила устный характер. Но затем она переросла словесную войну. И однажды зашла за точку невозврата.
Переломный момент наступил лет десять тому назад, когда один политический лидер стал угрожать другому и произнес роковое слово: «раскол». Если Демократы попытаются поднять налоги хоть на один цент, партия Республиканцев выйдет из союза и каждая деревня, каждый город, каждый штат окажутся разделенными надвое. Не территориально, но идеалогически.
Он не мог выбрать более подходящее время: в этот период в стране был экономический кризис и недовольных, сытых по горло отсутствием работы, было предостаточно, чтобы он смог завоевать популярность. Средства массовой информации были в восторге от его рейтингов и предоставляли ему все больше эфирного времени. Вскоре его популярность еще выросла. В конце концов никто уже не мог остановить его, и поскольку Демократы не хотели идти на компромисс, а импульс уже был дан, его идеи еще упрочились. Партия пообещала их народу собственный флаг и валюту.