— А смысл восстановленных частей фонограммы девушки с Эффы не удалось разве разгадать? — спрашивает кто-то.
— Удалось Кое-что. Хотя пока это только отдельные слова.
— Какие же? — вырывается у меня.
— «Объединение» или, может быть, «сплочение», «разум» или «благоразумие», «мир», «счастье»… Вы понимаете теперь, Шэрэль, — поворачивается ко мне Рэшэд, — к чему могла призывать обитателей своей планеты наша девушка? Она, видимо, предостерегала их от безумия термоядерной войны, взывая к благоразумию, ибо такая война подобна самоубийству.
Рэшэд делает небольшую паузу и заключает с необычной торжественностью:
— Известно нам и еще одно немаловажное слово — «Земля», и мне кажется, что «Землей» называют они свою планету. Вам, Шэрэль, посчастливилось восстановить именно это слово.
— Значит, не Эффа, а Земля? — повторяю я задумчиво.
— Да, Земля! — подтверждает Рэшэд.
…В последнее время я замечаю у Рэшэда печаль в глазах.
— А знаете, — признается он мне, — немножко грустно, что мы теперь уже не будем столько думать о земной девушке. И уж конечно не станем смотреть на нее так часто. А ведь это она помогла нам разгадать тайну планеты, имя которой Земля. Ее изображение сразу же поставило нас перед фактом существования высокоразвитой жизни на Земле. Нам оставалось лишь подтвердить это достаточно убедительными доказательствами.
Потом он пристально смотрит мне в глаза и добавляет:
— Утешает меня только то, что вы похожи чем-то на эту девушку…
«И такая же красивая?» — хочется мне спросить его, но я и без того уже счастлива. В последнее время мне и самой почему-то все чаще начинает казаться, что я действительно смогу когда-нибудь стать «его девчшкой».
КЛИНИЧЕСКАЯ СМЕРТЬ
ПРОФЕССОРА ХОЛМСКОГО
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Евгении Антоновне Холмской проще всего было бы, конечно, поговорить с академиком Урусовым у себя дома, когда он придет навестить Михаила, но разве сможет она расспрашивать его при муже?
После той ужасной катастрофы, происшедшей в Цюрихе, Михаил позабыл ведь не только то, что знал как физик, но и иностранные языки. Почему же тогда всякий раз, когда Евгения Антоновна включает радиоприемник, находящийся в его комнате, он оказывается настроенным на волны британских радиостанций?
Выходит, что Михаил вспомнил английский и тайком от нее слушает какие-то их передачи… Мало того — он очень изменился в последние дни, стал нервным, раздражительным. Можно было бы спросить его об этом, но Евгения Антоновна догадывается, что Михаил не скажет ей правды. Видимо, то, что он слушает по радио, связано как-то с происшедшей катастрофой…
Чем больше размышляет она об этом, тем больше склоняется к необходимости сходить самой к Урусову. И не в его научно-исследовательский институт, а домой.
— О, это очень хорошо, что вы зашли ко мне, дорогая Евгения Антоновна! — радушно восклицает Олег Сергеевич Урусов, помогая Холмской снять макинтош. — Я и сам собирался к вам сегодня.
Это тревожит Евгению Антоновну еще больше, но Олег Сергеевич, не давая ей произнести ни слова, торопливо продолжает:
— Надеюсь, вы не разрешаете Михаилу слушать радио и не приносите ему иностранных газет? Я, конечно, шучу, но это невеселая шутка. Знаете, что они передают и пишут? Они намекают, что Михаил может оказаться… виновником происшедшей в Цюрихе катастрофы. То есть, проще говоря, чуть ли не диверсантом! Человеком, взорвавшим Международный центр ядерных исследований. И не стоит большого труда догадаться, с какой целью. Затем, конечно, чтобы уничтожить находившихся там ученых и овладеть результатами их экспериментов…
— Но ведь это чудовищно!
— Да, чудовищно! Об этом пишут, правда, пока лишь в самых реакционных газетах Америки и Западной Европы, и не прямо, конечно, но так, чтобы легко было прочесть это между строк. А началось все из-за того, что один крупный ученый в интервью, данном им корреспонденту «Нью-Йорк тайме», высказал мысль, будто эксперимент, ставившийся на цюрихском ускорителе, мог иметь военное значение.
— Но ведь все же знали…
— Да, все знали, что ведут исследования дискретных свойств пространства, но официально ничего не было объявлено. И не могло быть объявлено… Никто вообще не знал, что у них может получиться. Это был первый опыт подобного рода в ядерной физике. Новый ускоритель, построенный в Швейцарии на международные средства, давал ведь возможность получать частицы с энергией, близкой к энергии космических лучей, движущихся с релятивистскими скоростями. А знаете, что это такое? Брукхейвенский ускоритель в Америке рассчитан на энергию в тридцать миллиардов электрон-вольт, наш серпуховский — на семьдесят, а совместными усилиями физиков Европы и Америки удалось довести энергию частиц до нескольких тысяч миллиардов электрон-вольт! Представляете, что это такое?
Хотя смысл эксперимента, поставленного на цюрихском ускорителе, Евгении Антоновне все еще непонятен, она не решается расспрашивать Олега Сергеевича. Он слишком взволнован и возмущен вымыслом буржуазной прессы. Ей, правда, объяснял идею задуманного эксперимента сам Михаил Николаевич перед поездкой в Цюрих, но она не очень представляла себе тогда всю его сложность. А потом, когда произошла эта катастрофа, когда жизнь Михаила висела на волоске, вообще было не до этого…
— А сложность создавшейся ситуации, — продолжает Урусов, — состоит в том, что мы ничего пока не знаем, что они там открыли… Да и открыли ли вообще что-нибудь? Неизвестна нам и причина катастрофы. Несомненно пока только одно: они проникли в такие глубины материи, в которых обнаружились принципиально новые ее свойства. Очевидно, уже на квантовом уровне пространства-времени. А это — область сплошных, и притом очень смутных, догадок. Мы ведь даже об исследованном уже участке микромира не все еще знаем достоверно, а там… Ну, в общем, вы сами понимаете, какой это простор для необузданной фантазии буржуазной прессы. Подогревается это еще и тем обстоятельством, что доступ журналистов в Международный центр ядерных исследований в Цюрихе был запрещен.
— А почему?
— Там собрались серьезные ученые Европы и Америки, и они опасались преждевременных сенсаций.
— Но ведь что-то все-таки об этом писали…
— Да, но не ученые, а все те же журналисты. Их прогнозы уже тогда разжигали страсти, накаляли атмосферу. Обстановка теперь такова: в Международном научно-исследовательском центре сделано крупное, видимо, фундаментального значения открытие. Все, причастные к этому открытию, трагически погибли. Буквально чудом уцелел только один ученый. И этот ученый — советский гражданин. Понимаете, какие мысли порождает все это у склонной к подозрительности западноевропейской и американской публики? В такой обстановке она готова поверить любым домыслам безответственной буржуазной прессы. Многие ли из них верят теперь, что профессор Холмский находился тогда в состоянии клинической смерти? А главное, что память его все еще не восстановлена?
— Да, я представляю себе, как все это сложно, Олег Сергеевич… Но что же делать?
— Нужно всеми средствами возможно скорее вернуть Михаилу память.
— Вы же знаете, мы с доктором Гринбергом предпринимаем все, что только в наших силах. Ну, а если все-таки…
— Не удастся?
— Нет, не это… Если он не сможет рассказать, что там произошло?
— Нужно быть готовыми и к этому.
— А как же тогда?
— Тогда будет проще. Самое сложное все-таки сейчас. Они ведь могут подумать, а некоторые и думают уже, что мы что-то от них скрываем. Что советский профессор Холмский симулирует потерю памяти…
— Но ведь его возвращали к жизни швейцарские врачи. Неужели они и им не верят? Я не говорю об обывателях, но ученые, интеллигенция?