Венера распоряжалась собой с вольностью, свойственной этой прекрасной богине. Она принимала возлюбленного в спальне, ради внешнего благоприличия иногда представляясь больной.
Молодой учитель не без похвальбы расписывает в письме к приятелю эти свидания с Венерой (письмо к Онуфрию Петрашкевичу): «…Нарисуй себе в воображении, если можешь, божество с переливающимися на плечах волосами, посреди белых муслинов, на великолепном ложе, в прекрасной комнате».
А все началось так невинно, с совместной прогулки в санках до ближнего фольварка. Адам заглядывал под шляпку прелестной дамы, пил с ней из одной чашки.
А завершилось все это или почти завершилось эпизодом, достойным кисти старых голландцев.
Другой поклонник госпожи Ковальской, галичанин Нартовский, камергер австрийского двора, за картами, явно подстрекаемый опьянением, оскорбил бедного ковенского бакалавра.
Мицкевич, не мешкая, стукнул его канделябром по голове.
Стряслось это происшествие на пасху. Дело едва не дошло до дуэли, поскольку и доктор Ковальский, счастливый обладатель Венеры, почувствовал себя оскорбленным разнузданностью обоих соперников. Богиня с трудом помирила разбушевавшихся поклонников.
В протоколе дела их грядущие взаимоотношения были регламентированы следующим образом: если Адам входит в дом к Ковальским, то господин камергер, буде он там уже сидит, должен тут же подняться и откланяться, а ежели наоборот — входит господин камергер, а Адам сидит, — тот должен незамедлительно подняться и уйти.
За картами, за шашками, за вином в закопченной дымом от трубок и чубуков комнате Любовь Земная, с пышными формами Венеры; в грезах — Любовь Небесная: легковейная, кисейная, меланхолическая панна — видение, воспоминание. Но за это воспоминание в те времена платились душевным покоем, платились головой,
Такова уж оборотной сторона романтической любви.
Историки литературы игнорировали ковенскую богиню, недооценили ее роли. Недооценил ее, впрочем, и сам поэт. Но кто ведает, не она ли спасла Густава из «Дзядов», то есть самого Адама, в трудные для него часы?
Любовная неутоленность в платоническом общении с Марылей здесь находила компенсацию. Любовь Земная, воплощенная в ковенской возлюбленной, исцеляла, врачевала раны, нанесенные Любовью Небесной. Эта Земная Любовь относилась к нему с такой добротой, с такой истинной снисходительностью!
Она милостиво соглашалась даже выслушивать его безмерно долгие лекции на темы о «лучах» и «лучистости», весьма школярской теории, порожденной достопочтенным Заном и прочей филоматической братией. Содержание этих «лучистых» лекций было скучным и унылым, но привлекательными были уста, которые их излагали, живые и полнокровные; привлекательными были глаза неопределенного, зеленовато-голубого цвета, увлекали буйные темные волосы, которые можно было растрепать.
Но что же, однако, поделывала Любовь Небесная?
В феврале 1821 года Мария Верещак обвенчалась с графом Путткамером. Позднее рассказывали, что в течение длительного времени она вела монашеский образ жизни и вовсе не допускала мужа к себе. Романтическая грусть вступает тут в явное противоречие с непроизвольным комизмом ситуации.
Романтика не выносит компромисса, романтика держится на почтительном расстоянии от супружеского ложа.
Насколько искренней, куда человечней оказывается Мицкевич в своем откровенном распутстве с госпожой Ковальской!
И когда Марыля изображала печаль по отвергнутому возлюбленному, он, этот возлюбленный, испытал в это время действительную смерть существа, утрата которого была для него одновременно утратой последних остатков детства. Он снова посетил старый родительский дом, в котором умер некогда его отец, а сейчас — печальная, всеми покинутая мать. Вокруг него была пустота, наследие всеразрушающего времени.
«Никто меня не встретил, — пишет поэт в августе 1821 года, — не услышал я былого: «Адам, Адам!»
И такая тоска охватила меня, что я долго не мог опомниться. Я обошел все уголки, открыл двери кладовой. В это время сверху сходит наша старая служанка, которую я едва узнал в темноте, — да и трудно было узнать ее: она побледнела, и видно было, что давно нуждается. Узнав друг друга, мы долго плакали вместе… Я бежал в Руту, но не выдержал здесь даже дня…
Я снова повидался с женщинами, с той Иоасей, которую я когда-то так любил (хоть в ней и не было ничего особенного), с грустью заметил, что все вызывает во мне отвращение и что я вовсе не могу думать о женщинах, особенно здесь, в двух шагах от Тугановичей».
О кратком своем пребывании в Солечниках Вельких, расположенных всего в одной миле от Больценник, он думал, когда писал далее: «Путткамеры живут только в миле отсюда… Всего одна миля! Гуляя, я спрашивал о каждой дорожке, желая попасть на дорожку, ведущую к Марии, и хотя бы глянуть в ту сторону.
Но я выдержал искушение и не поехал. Да ее там и не было. Из Руты еду в Тугановичи. В самых воротах я встретил карету и сразу узнал, или, вернее, почувствовал, что там была М. Не знай, что сделалось со мной. Мы разъехались, что-то в белом показалось на минуту. Я не смел оторваться, совсем не знаю, как добрался. Узнаю, что встретился с М., о чем в душе уже знал.
Жилой дом теперь иной, все перестроено, — не могу узнать, где был камин, где стояло фортепьяно».
Нет, это отнюдь не ненаписанная сцена из «Вертера», это отрывок из письма поэта к Яну Чечоту. В этом осушении чаши горечи до дна весь Мицкевич. Он деятелен даже в страданиях и не опускает глаз при виде жесточайшего для него зрелища.
После этой прогулки в новогрудские края он возвращается в Ковно, трясясь в мужицкой телеге, подпрыгивающей на ухабах.
Возвращается в Ковно лишь затем, чтобы повидать свою Земную Любовь, которая защищала его от Любви Небесной.
Но Любовь Земная, узнав, что Адам навсегда покидает Ковно, не приняла его с распростертыми объятьями. Он не мог обещать ей, что останется. А ведь именно этого она прежде всего хотела. Не мог он и обещать, что забудет о Марыле. Что оставалось госпоже Каролине? Неужели она должна была пасти лошадь, подаренную госпожой Путткамер поэту, как шутили в Ковно: одна doncella подарила ему клячу, а другая ее кормит!
Мицкевич понимает причину охлаждения своей возлюбленной. Но не может ничего изменить. Из окон своей квартиры, расположенной против окон квартиры Ковальских, он видит свет в покоях Венеры.
Сейчас ровно полночь.
Лишь ветер шумит на развалинах старых…
Выходит в свет первый том стихотворений Адама Мицкевича в количестве пятисот экземпляров. На титульном листе виньетка: ангелочек бряцает на лире. Под ангелочком надпись: «Вильно. В типографии Юзефа Завадского[54]. 1822».
Благодаря энергии Чечота удалось раздобыть пятьсот подписчиков.
Первое издание быстро разошлось,
«Больше всего покупали прислуги и горничные, — вспоминает позднее поэт в разговоре с Александром Ходзько[55], — хлопнули второе издание, 1 500 экземпляров. Завадский предлагает, чтобы я за сто рублей продал ему эти стихи в собственность. Если бы кто другой, ну, скажем, хоть еврей какой-нибудь, предложил мне это, я согласился бы, ну, а тут не согласился, потому что терпеть не мог Завадского».
Трудно сказать, когда приходит роковой час. Вот он пробил — и спадают все личины, все, что было маскарадом; развеиваются чары поэзии, вступает в свои права жестокая истина чувства.
Письма и разговоры Вертера, в которые Адам вчитывался так усердно и пылко, что они почти стали его собственностью, сцена смерти Вертера, которую он столько раз пережил, эта сцена, полная житейской суеты в последнем жесте, эта смерть, так влюбленная в жизнь, — все это показало вдруг юному учителю всю свою никчемность, условность, литературщину в сравнении с тем, как он сейчас сам чувствовал.
54
Юзеф Завадский (1791–1838) — виленский книгоиздатель. Он же издал в 1823 году второй том «Поэзии» Мицкевича.
55
Александр Ходзько (1804–1891) — поэт. Окончил Виленский университет, изучал в Петербурге восточные языки, был на русской дипломатической службе в Персии. С 1842 года поселился во Франции.