— На лошадей, что ли, пойти взглянуть.

Лошади каждый день теперь возят лес. Ударный месячник по заготовке и вывозке леса государству прошел у нас хорошо. Сейчас возим для себя, на строительство колхозного двора. Каждый вечер на пригорке у околицы прибавляется по доброму десятку бревен. Дорога далекая, тяжелая, кони сдают.

В приоткрытых дверях конюшни свет фонаря, оттуда доносятся голоса. Останавливаюсь и стою незамеченным.

— Тоже мне хозяин! — говорит старший конюх Ячный. — Что где держал, там и бросил. Хомут под ногами, вожжи под ногами… А ну тебя, Змитрок, с такой работой!

Змитрок Лопотуха, как всегда, соглашается:

— Шпенек, шпенек, так сказать, надо в стенку забить.

— Так почему же ты не забил? Может, я тебе завтра инженера из Минска выпишу, чтоб дырку в стене провертел?..

— Добрый вечер, — говорю, входя.

— Ага, хозяин, — встречает меня Ячный. — Не спится и вам, и вас своя вошь укусила!

— А тебя?

— Что меня? Меня за двоих кусают, — и за себя и за него, за Змитрока. Лежит, вахлак, на печи, а лошади до сих пор не поены.

— Вздремнул, так сказать, вздремнул. Поздновато, конечно…

— Сена всегда больше под ногами, чем в кормушках.

— Оно беспременно так. Скотина все ж таки. Человек, так сказать, не то что скотина, и то накапает на стол…

— Видал ты его? Сама свинья мешок дерет, сама и орет. Не оправдывайся лучше, а веди Серну поить…

— Какую Серну? Петрусеву?

— Не Петрусеву, а колхозную.

Раньше у наших коней не было кличек. Большинство хозяев только и знало, что кобыла и кобыла. А то Гнедая, скажем, или Сивка. А как свели всех этих гнедых да сивок в одну конюшню, стало их не различить. Теперь и клички им дали, и надписи у каждого стойла есть, а у Змитрока все еще «Петрусева». Правда, и сам этот Петрусь или Семен еще не совсем расстался с думкой, что кобыла все-таки его, а не колхозная. Он, кабы мог, каждый раз подсыпал бы ей лишнюю пригоршню овса.

Ячный стоит с фонарем в руке и смотрит, как лохматый низенький Лопотуха выводит из стойла непоеную Серну. Когда же за стеной затихает ее четкий, дробный шаг, старик говорит:

— Сменить его надо, Василь. Ворочал я его уже и так и этак — один, брат ты мой, черт. Лодырь лодырем.

— Ну, а кого на его место?

— Комлюк подошел бы, я думаю. Я уже с ним говорил. Только так, намеком. Обуви справной у хлопца нет.

— А знаешь, старик, кто сам просился на эту работу? Шпек.

— Ну, и что ты ему сказал?

— Я, конечно, сказал, что посмотрим. Хозяйничать он умеет. Да и натура такая, что ты ему только прикажи — под лед залезет и рыбы наловит.

— Хозяйничать… Под лед… Я говорил и еще раз скажу: не надо было брать его в колхоз.

— Ну, старик, если начнем так привередничать… А не лучше ли перевоспитывать людей?

— Не нам таких, как он, перевоспитывать!

— Тише, дядька Степан, не злись, — смеюсь я. — Какой черт станет брать его конюхом? Он мне вчера об этом нашептывал. Шепчет все, шепчет, а не пойман — не вор. Что же до Комлюка, так ты, старик, очень хорошо придумал.

Мы идем ко второй конюшне.

Неудобно пока у нас — все в разных местах: половина лошадей в одном гумне, половина — в другом.

Впереди скрипят по снегу валенки Ячного, и фонарь в его руке плывет над самой землей.

— Хозяин… Из-под льда достанет, — все еще ворчит старик. — Давай вот лучше подумаем, как бы Комлюку сапоги вымудрить. Может, на колхозные деньги купим, а потом отдаст?..

В конюшне, где конюхом тот самый дед Милюк, который пожалел хомута, полный порядок. Впору напоенные лошади хрупают сочную сечку. Под ногами у них свежая подстилка. Сбруя висит на месте.

Ячный поднимает фонарь и, довольный, оглядывается.

— Будь здоров, — отвечает он на фырканье коня. — За деда я, Василь, всегда спокоен. Дед работает, как для себя.

Я вспоминаю Леночку и Нину, Миколу над книгой, все в саже лицо Чугунка, кузня которого звенит от темна до темна; вспоминаю сосновые бревна на снегу и смех усталых, но веселых лесорубов… Встает перед глазами наш день — обыкновенный, будничный день людей, которые делают свое дело и которым начхать на всякие там записочки.

Я повторяю слова Ячного:

— Да, этот работает, как для себя.

11

Давно не заходил к нам Михась, даже Валю додумался не пускать. А тут вдруг — здрасте!.. Мы все были дома, только что позавтракали. Никто почему-то не заметил, как он прошел мимо окон. Получилось, как на сцене: открывается дверь, и появляется новый герой. Притом герой навеселе. Двери так и остались открытыми, и он, перешагнув на костылях через порог, остановился.

— Мир вам, прихожане, кто в новой сбруе, а кто и вовсе без упряжки. Вот пришел к вам темный, пьяный мужик. Хуторянин… не говоря дурного слова. Шурин мой дорогой, Микола, закрой, будь добренький, дверь. Бегом! Чего глядишь? Надоело мне на одной ноге беспокоить себя из-за всякой мелочи…

Микола встал из-за стола и, смеясь, пошел навстречу Михасю.

— Ты ж гляди, — шепнула ему вдогонку мать и докончила просьбу свою, повернувшись уже ко мне: — Не перечьте вы ему, пускай будет тихо…

— Куда лезешь?!

Микола хотел поздороваться с Михасем, протянул ему руку.

— Куда лезешь, постой!.. — запротестовал Михась. — Тоже мне культура называется, а еще был начальником клуба! С тещей надо сперва поздороваться. Дорогая мамаша моей дорогой Валентины, нижайший поклон!..

Парень, видать, клюкнул изрядно. Случается это с ним редко. Был он с детства сорвиголова. Потом поуспокоился. Спокойствие Михася, или, вернее, его терпение, лучше всех умел испытывать отец, старый вдовец Селивей. Зудила был невозможный! Мало, что весь день торчит над душой, так и ночью: ляжешь, к примеру, спать в каморке — и то придет старик, сядет на пороге и ну пилить тебя ржавой пилой… Михась обычно молчал, а выпив, снимал со стены старую, расстроенную балалайку, тренькал по струнам большим пальцем, как зубом от бороны, и сладким голосом напевал:

Ох, надоела мне
Эта гимназия
Очень и очень давно…

Перед войной старый Селивей помер, и Михась остался один. На деревне его любили: и танцор и певун. Обычно он грубоват, даже резок, а выпив, на диво деликатен и забавен.

Поздоровавшись со мной без выкрутасов, Михась подошел к Миколе и вдруг, бросив костыли, остался на одной ноге.

— Микола, дружище, орел! — закричал он, расставив руки. — Не тронь меня, не помогай! А я тебя, брат, целовать буду. Вот так, злодей ты этакий, вот так!.. Ну, а теперь:

В чистом поле — поле под раки-и-и-той!..

Он затянул и оборвал песню, а затем, при помощи Миколы утвердившись на костылях, повернулся к нам:

— Товарищи родственнички! Враг разбит, мир! Объявляю полную капитуляцию. Разрешите сесть…

Зять сел на лавку, поставил костыли рядом, снял шапку и уставился на меня.

— И где ж это ты с утра пораньше в бочку свалился? — начала было мать, но Михась, как бы сразу протрезвев, перебил ее:

— Погоди, старая, потом успеешь отчитать! Сперва буду говорить с хозяином. На Василя зло имел, с ним и мириться буду. Правильно?

Он вынул из кармана штанов поллитровку.

— Целенькая! С красной головкой. Одну такую, Вася, сам раздавил. Один. И закусывать не хотелось, цибульки только пожевал. А ты смотришь на меня и думаешь… Я знаю, что ты думаешь: насосался, дурень, залил зенки и пришел тут в хату спокойствие нарушать. Единоличник, живу за рекой!.. А это, по-вашему, что?

Михась полез в карман своей гимнастерки и вынул аккуратно сложенный листок бумаги. Это было… заявление. Короткое. «Председателю колхоза…» и т. д. «Прошу принять меня и весь мой инвентарь в колхоз». Под этим подпись: «Жданович Михаил Селивестрович».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: