Однажды я зашла без приглашения на склад его магазина на Индустригата. Движимая отчаянным желанием увидеть его, я рисковала быть осмеянной или выставленной за дверь. Это было нарушением неписаного уговора. Франк не должен был чувствовать, что ему что-то угрожает. Вечер был теплый, и я видела во Фрогнерпарке бесконечные пары, склеившиеся друг с другом на автомобильных пледах.

Он втащил меня внутрь и запер дверь изнутри. И мы сделали это на старой кушетке, судя по ее виду, из какой-то респектабельной квартиры. Возможно из какой-нибудь выморочной виллы на улице Хальвдана Черного, кто знает? Она была обита фиолетово-красным бархатом и окантована тесьмой с кистями, которые раскачивались синхронно с движениями Франка. Сие действие происходило за голубой крестьянской полкой для тарелок из Оппдала и доской для разделки теста из Ёльстера. В большом, холодном подвале. Но не таком, какой часто мне снился.

Маленькое окошко наверху в стене впускало внутрь луч света. Во время наших весьма фривольных усилий я видела, как в луче блестит пыль десятилетней давности. Если эта пыль казалась мне блестящей, то лишь потому, что это была пыль Франка. По непонятной причине я всегда делаю различие между тем, что имеет отношение ко мне или моему телу, и тем, что мне не принадлежит. Иначе я не могла бы жить хоть отчасти беспечно в этом мире.

Лицо Франка было бледное, сосредоточенно-страдальческое. Как всегда, перед тем как он овладевал мною. Мне почему-то казалось, что именно с таким выражением лица он обычно стоял на самой верхней площадке — уж не знаю, сколько метров было оттуда до воды, — и готовился к прыжку на золотую медаль. Или когда он неожиданно узнавал о каком-нибудь выморочном имуществе. Последнее однажды случилось у меня на глазах. Немалая часть жизни Франка проходила в разговорах по телефону.

У него была глубокая складка между бровями, и он то открывал рот, обнажая зубы, то крепко сжимал губы. Ноздри у него всегда были раздуты. Мне было приятно видеть Франка, когда он сосредоточивался, словно бык, которого вот-вот выпустят на манеж. Даже волосы и те были у него сосредоточенны. Несколько волнообразных движений кожей лба заставляли волосы шевелиться, будто они тоже готовились к тому, что сейчас произойдет.

А его дыхание! Тогда в подвале, когда он овладел мной, его дыхание вдруг стало необычным. Оно вырывалось из самой глуби, из каких-то запертых мест. Его звук завораживал. Конечно, легкие и дыхательная система не могут обходится без воздуха, но в тот раз звук издавал, скорее, мозг Франка, его шейные мышцы. Должна признаться, что это добавило не одну искру к тому возбуждению, которое заставило меня прийти к нему. Это было вроде приглашения в его тело. Он оказывал мне большое доверие.

Его руки обладали той же нетерпеливой мягкостью, на которую я обратила внимание, когда впервые увидела Франка в его стихии на ярмарке антиквариата в выставочном павильоне Шёлюст. Широко расставив ноги, он склонился над старой столешницей красного дерева, которую полировал фланелевой тряпкой. Я подошла совсем близко и скромно наблюдала за ним. Это нетрудно, когда человек поглощен антикварным обеденным столом. Пальцы у него были короткие и сильные, ладонь — широкая. Такие руки я видела у пианистов. Это было неожиданностью. Сила, как и гибкость, были одинаково необходимы и пианистам и Франку. Для меня было достаточно увидеть, как он обращается с красным деревом. Коротко остриженные ногти поразили меня своей чистотой — в то время я еще не знала, что Франк буквально отмокал в бассейне несколько раз в неделю. Складки на суставах пальцев были темнее остальной кожи. То же самое я наблюдала у цветных. Это произвело впечатление, которого я не могу объяснить. Во всяком случае, я застыла на месте, хотя у меня и в мыслях не было приобретать обеденный стол на двенадцать персон. В конце концов он поднял глаза, взмахнул тряпкой и опустил руку.

— Привет! Это ты? Вот сюрприз! Тебя интересует антиквариат? — спросил он.

Сперва мне показалось, что вокруг рта у него появились презрительные складки, но потом я вспомнила, что точно так же он выглядел и перед тем, как улыбнулся. Как человек, которому оперировали заячью губу.

— Вообще-то, нет, — честно призналась я.

И тут проявился рефлекс, или даже не знаю, как назвать то, что всегда отличало Франка от всех остальных мужчин. Какая-то презрительная уязвимость. Точь-в-точь как у ребенка, который пытается показать, что ничего не боится.

Три дня спустя он стоял в дверях моей комнаты и протягивал мне солидную серую коробку, тщательно перевязанную крест-накрест, чтобы она не раскрылась.

— Не знаю, любишь ли ты фарфор, но мне хочется подарить тебе эту вещицу. Это Мейсен, и стоит он больше, чем можно подумать. Первый выпуск, двадцать три сантиметра.

Когда он понял, что его слова не произвели на меня впечатления и я не намерена тут же распаковать коробку, он невозмутимо напомнил мне, что эта вещь может разбиться. Я поставила коробку на диван и развязала ее. В ней был павлин с синей шеей и распущенным хвостом. Первой моей реакцией было отчаяние. Павлин показался мне вульгарным, и я не знала, как поблагодарить за него. Я осторожно собрала тонкую древесную стружку и ссыпала ее обратно в коробку, чтобы не насорить в комнате. Если бы она попала на постельное белье, у меня бы начался зуд. Кто знает, где эта стружка побывала и какую таила опасность.

Я видела по Франку, что мне следует выразить восторг.

— Как интересно! А какое искусство! Я не часто получаю подарки… Большое спасибо! — вяло пробормотала я, словно у меня была инвалидность по благодарности.

Павлин из Мейсена стоял на письменном столе и наблюдал за нами желтыми щелками глаз. На каждом безупречно выписанном пере тоже было по глазу. Я старалась не смотреть на него. И вместе с тем пыталась хвалить его так, чтобы это не звучало фальшиво. Точно так же Франк потом благодарил меня за мои книги.

Не знаю, справилась ли я с этим, но перед уходом он пообещал поставить павлина в один из застекленных шкафов в своем магазине на Индустригата. Может быть, он поверил, будто я боюсь, что павлина у меня украдут или он разобьется. Во всяком случае, он унес павлина с собой. Почему я не сказала ему прямо, что это уже слишком? Потому что пожалела его? Или себя, опасаясь увидеть его обиженным?

Мне было важно, чтобы павлин хранился у Франка. Пусть напоминает ему о моем существовании. Частица меня всегда будет с ним.

— Как поживает мой павлин? — спрашивала я иногда. Это была игра.

Он с улыбкой, но очень серьезно отвечал мне. Ответы всегда были разные по форме и по содержанию.

Спасибо, хорошо, но сегодня он ужасно кричал. Думаю, ему тоскливо без супруги. Или: Сегодня мы с ним не обменялись даже взглядом. Он меня просто не замечал. Или: Мне пришлось открыть шкаф и стереть с него пыль. Его перья потускнели, а ведь он должен сверкать. Или: Возможно, я вскоре выпущу его на свободу. Нельзя запирать птицу в шкаф, какой бы дорогой она ни была.

Какой дорогой она была на самом деле я узнала лишь много времени спустя. Однажды я листала каталог у него в подвале. В серии Bunte Vögel[1] была указана цена в германских марках — 5.806,86.

Непонятно, как у меня с моим хронических страхом перед чуланами и подвалами мог быть такой любовник, как Франк. Он часто говорил, что любит меня. Но понимал ли он, что это означает?

Стыд

Время от времени я ходила слушать лекции по литературе, религии, по истории. Я убедила себя, что в университет можно приходить и уходить, когда вздумается, и никому не покажется странным, что ты ни с того ни с сего выдаешь себя за обычную студентку. У меня все было точно рассчитано. Мне это было нужно скорее для души, чем для работы.

В тот зимний день я пришла на лекцию в старое здание университета. Лекцию читал профессор истории религии, весьма уважаемый не только в Норвегии, но и за границей. Мне давно хотелось хотя бы увидеть человека, прославившегося своими знаниями или искусством, а то и познакомиться с ним.

вернуться

1

Bunte Vögel — разноцветные птицы (нем.). (Здесь и далее прим. переводчика).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: