Я с вершины скал
В мир слова кричал.
Эхо мне отвечало вдали…
Теперь перед нами был не простой утес. Это стояла священная скала с портретом и словами великого Лермонтова, к которой враг уже не подойдет. На ней я оставил имя Абая. Она стоит, как пограничный столб, на той крайней точке, куда доходили немцы. Она будет стоять, как память о том месте, откуда под новый, 1943 год они начали свое отступление, быстро перешедшее в бегство.
Я вспомнил свою пограничную службу и полосатый столб, который я охранял. Там тоже резво струилась река, прыгая с камня на камень. Оттуда тогда поднимались угрозы. Мыкола Шуруп, который по-прежнему охраняет ту же границу, писал мне всего месяц назад, что и он ожидает с часу на час, когда придется ему испытать свою боевую удачу. Если бы волны немецкого наступления не разбились об эту скалу, а пошли бы дальше, те болванчики с дедовскими кривыми саблями кинулись бы на Мыколу. Но сейчас Михаил Иванович Ревякин считает, что «этот исторический вариант исключен».
— Теперь им уже поздно. Они ведь не совсем дураки, понимают! — говорит он.
Да, кто знает, какие еще «исторические варианты» готовили нам враги (а может быть, и некоторые «закадычные друзья») в надежде на то, что кавказские скалы не вынесут фашистских ударов, что перед ними не устоит утес Степана Разина, что гитлеровцам удастся прорваться за Волгу?
В разгаре сталинградских боев, когда слово «Волга» отдавалось в сердцах бойцов, как тяжкая боль, когда каждый из нас, куда бы его ни поставила судьба, летел сердцем в Сталинград, наши «друзья» и союзники задавали только вопросы: «Как вам кажется, вы еще можете сопротивляться?» Но они получили четкий и суровый ответ, адресованный не только гитлеровским фашистам, но на всякий случай и тем, кто вслед за ними посмел бы усомниться в нашей способности к сопротивлению любому агрессору, всякому, кто захотел бы обеспечить себе мировое господство.
Теперь по ту сторону знакомого мне и Мыколе столба, вероятно, стали несколько тише размахивать саблями. Вместо барабанного грохота Мыкола, пожалуй, слышит оттуда нежные и чувствительные звуки флейты, которая уже пытается подобрать лирический мотивчик.
Событий нахлынуло столько, так изменилось все с прошлой осени, что, если оглянуться назад, рябит в глазах. Удивительно ли, что наш еще неопытный художник растерялся перед этим богатством мотивов и тем!
На фоне широкого пейзажа он написал вереницы танков, которые тогда бесконечным потоком ринулись по всем дорогам Кавказа. В те дни каждое горное ущелье, каждая горная складка, казалось, рождали танковые колонны. Уже не опасаясь фашистской воздушной бомбежки, среди белого дня катили из наших тылов тяжелые грузовые машины со свежими войсками, с солдатами в погонах. А мы стояли тогда у скалы в старой форме, в простреленных шинелях с пятнами своей и вражеской крови и завистливо глядели на этих бравых ребят, которые кричали нам «ура» и махали шапками. Скалы отвечали потрясающим эхом гулу моторов, рокочущих в небе и на земле.
Сережа старается охватить сразу все, что вспыхивает в памяти, и поэтому теряет за мелочами главное.
— Какие же это танки? Это какие-то тараканы бегут, — неистовствует беспощадный Володя.
— Ты, Володя, пойми общий замысел. Это ведь фон, настроение, а в центре картины — наша скала, — растерянно возражает Сергей, краснея, как школьник перед учителем.
— Скала? — критически переспрашивает Володя. — Скала просто списана с Лермонтова. Тут ты от себя ничего не прибавил.
Мы все, конечно, видели тогда Кавказ глазами Лермонтова. Ведь сам же Володя начал тогда читать нам «Мцыри».
— Вам, товарищ художник, надо искать свой творческий путь, а пока вы в плену у великого художника и копируете. Говорят, этот путь не приводит к славе, — озорничает Володя, разыгрывая «маститого».
Сережа видит, что за шутливыми словами Володи скрывается правда. Он, конечно, не ждал ни от кого из нас такой критической прыти и даже слегка задавался умением рисовать, а тут — на тебе! Сергей растерялся. Я бы на его месте сказал, что мой, дескать, творческий путь, уважаемый критик, в последние годы шел по окопам, по танкам, по блиндажам.
— Вы, бесспорно, имеете дарование, товарищ художник, вы создадите большие полотна, но вам пока не хватает еще своего лица, — заключает Володя.
Он обнял Сергея и сел с ним рядом.
— Ну, ты не сердись, Сережка. Давай создадим с тобой коллективное солдатское произведение. Вот погляди на этого парня. Каким красавцем ты его намазал? Можно подумать, что это сам Печорин, а он ведь наш общий знакомый. Сказать, что он очень красив, — клевета! Давай-ка дадим его так, как он есть, и пусть не на нас обижается, а на бога! Я помню, тогда на нем была здоровая «боевая» шинель, вся в дырках. Он уже на машине потом что-то старался зашить.
Я делаю вид, что не слышу и не понимаю, что все это Володька говорит обо мне.
— Ты видишь, Сереженька, — увлекся Володя, — ведь старостиха Василиса вошла в историю вовсе не потому, что была красавица… Я думаю, даже его жена не будет в обиде за это.
Жена… Да, моя жена! Здесь, на отдыхе, я начал получать ее письма на три-четыре дня раньше, чем прежде, но где она и что делает — мне по-прежнему неизвестно. Судя по сообщениям, у них стоит жара, поспели фрукты, и. значит, она тоже где-то здесь, на Южном фронте…
Сигнал играет тревогу. Звучит команда капитана Мирошника, сверкающего новеньким обмундированием и четырьмя звездочками на погонах.
Перед нами — транспортный самолет. Входим справа по одному, грузимся.
Самолет дрожит, крутя вихрем пыль. Уже пожелтевшие осенние травы приникают к земле от мощного ветра, вздуваемого пропеллером.
Наша рота разделилась на две части. С нами летит замполит, капитан Ревякин. В другой самолет Мирошник возьмет остальных.
Без всякого прощального ритуала самолет берет курс на юг.