Произнесенное негромко в этой темной пещере слово «убит» для меня прозвучало громче, чем если бы его выкрикнули целым взводом.

Едва капитан Мирошник успел доложить о десанте новому командиру, принявшему командование вместо Русакова, едва успели мы с ним возвратиться к себе, как наша рота двинулась в голове наступающей пехоты по берегу моря.

Над нами висел двойной огонь: на нас обрушились артиллерией, пулеметным и минометным огнем фашисты, и через нашу же голову расчищала нам путь своя артиллерия. Мы шли по следам наших снарядов за огневой завесой, иногда почти настигая ее, залегали. Тогда наши снаряды рвались перед нами всего в какой-нибудь сотне метров. И снова огонь переносился вперед и еще вперед, освобождая нам дорогу для нового броска.

Новороссийск, родной город Володи, был последним мощным оплотом гитлеровцев на восточном берегу Черного моря. Немцы яростно сопротивлялись, но внезапность удара пехоты опрокидывала их методичный расчет. Они ждали обычной артподготовки и после нее — броска пехотинцев. Ожидания не оправдались. Пехота валилась на них почти вместе со снарядами. Отчаянная смелость пехотинцев соединялась с удивительной четкостью и точностью нашей артиллерии.

— Ия, ханнан! — давал знать о себе Самед Абдулаев. — Так мы били вас в Сталинграде! — добавлял он после взрыва каждой своей гранаты.

— Так били, так бьем! — отвечал ему Вася Гришин.

Подразделения, разумеется, временами смешивались.

Нередко на твой крик отвечал незнакомый голос. Какой-нибудь лозунг, брошенный где-то на фланге, подхваченный соседями, летит далеко на другой фланг и, много раз меняя свой точный смысл, возвращается к тебе, обрастая новым содержанием.

Где-то солдат вспомнит друга, потерянного в боях, и крикнет:

— За Гришу!

Это он почувствовал, что наступила минута достойного отмщения за боевого друга.

— За Ольгу! — подхватывает сосед, вспомнив потерянную подругу.

И вдруг, как вспышки винтовочных выстрелов, пойдут по рядам пехоты женские имена:

— За Шуру!.. За Любу!..

Все они здесь, с нами, они невидимо поддерживают душу бойца: одних мы защищаем, за других мстим врагу — и вот они все пришли помогать нам в бою…

— За Женю!.. — донеслось до нас откуда-то слева.

— За жену!.. — тут же передал могучий голос Самеда.

Но есть призывы, которые в самом жарком бою произносятся точно и, обойдя целый фронт и повторившись несчетное число раз, возвращаются неизменными. Они несут в себе имена наших великих вождей и священные сыновние чувства к родине…

Не ожидая переноса артиллерийского огня, нетерпеливо рванулась пехота на сближение с нашим морским десантом. Им там тяжело. Они дерутся, истекая последней кровью, пусть наше «ура» прибавит им силы, поддержит…

— Ур-ра-а-а!..

Теперь ты уже не бежишь — ты летишь на мощной волне, тебя несет вперед то напряжение, которое нарастало в каждом бойце и теперь взорвалось в этом крике. Это тот миг, которого ждешь иногда неделями. В такие минуты боя каждый солдат перестает ощущать себя отдельно от других. Его «я» растворилось, слилось воедино со всеми, кто ломится вперед сквозь шквалы огня с безумолчным криком, рвущим и груди и глотки:

— Ур-ра-а-а!..

Мне не раз довелось убеждаться, что вскипающий могучей волной вал наступательного штурмового «ура» — один из самых грозных богов войны.

Когда мы ворвались в район яхт-клуба, гитлеровцы кинулись во все стороны, бросая оружие. В свете зарева я увидел моряка, который, преследуя их, с разбегу швырнул за ними гранату, потом повернулся к нам и, тяжело хромая, пошатываясь, пошел нам навстречу. Голова его была забинтована насквозь пропитавшимся кровью бинтом, из-под которого смотрел один правый глаз. Он поднял руку с автоматом как бы для объятия, но вдруг, прижав грудью мою правую руку, прислонился ко мне, как будто мгновенно уснул… Я обнял его.

— Убери-ка руку… Спина… Там места живого нет, — прохрипел он.

Я отдернул руку. Ладонь была вся в его крови.

Рядом наши пехотинцы обнимались с моряками. Но на изъявление чувств не было времени…

— Вперед! — раздался клич.

Мне показалось, что это был голос Володи.

— Бей! Бегут! Бей! — слышались многоголосые выкрики впереди.

Моряк тяжело навалился на меня, я заметил, что силы покидают его, и осторожно посадил на какой-то ящик.

— Ну, товарищ, ты тут отдохни… Придут санитары, — сказал я ему, убегая вперед.

— Ишь какой: отдохни!.. — послышалось вслед. — Я тоже вперед. Вперед!..

И он почти рядом со мной пустился неверным, тяжелым шагом преследовать убегающих немцев.

Под утро немцы покинули город «по стратегическим соображениям», как успокаивал Геббельс уже встревоженных за свою судьбу гитлеровцев.

Как всегда это случалось, на нашу долю выпало подавление разрозненных огневых очагов, очистка подвалов и чердаков.

Петя Ушаков подбежал к легковой вражеской машине, врезавшейся на перекрестке двух улиц в железный фонарный столб. Распахнув дверцу, он поддал ногой торчавший из-под сиденья зад…

— Выходи, собака!

Из машины с поднятыми руками вылез офицер в известной нам черной форме эсэсовца.

— Плен, плен… — бормотал он в испуге.

Не успел Сергей выкрикнуть «стой!», как Петя уже прострочил эсэсовца поперек груди автоматной очередью.

— Что ты, Петя!..

В первый раз увидел я у Пети Ушакова такое лицо: губы его искривились, усы встопорщились, белки глаз налились кровью, ноздри раздулись. Он тяжело дышал и, злобно блеснув глазами на Сережу, молча начал вытаскивать из кармана фашиста его документы.

— На, ты ведь любишь «Золотое руно». Табачок наш — покури, — сунул он в руки Володи Толстова коробку.

Она показалась Толстову слишком тяжелой. Он открыл ее: в ней несколько пар часов, кольца, сережки, золотые зубы и мосты, выломанные у расстрелянных или еще у живых — кто знает.

Город, лежавший в развалинах, еще продолжал пылать. Странно выглядели отдельные уцелевшие дома. Мы обошли десятки улиц и не встретили жителей. Город был мертв, и каждая груда развалин взывала о мести.

Проходя мимо остатков кирпичного дома на южной окраине города, Володя вдруг дрогнувшим голосом произнес:

— Костя… зайдем…

Я все сразу понял: мы наткнулись на то самое, чего каждый из нас избегал в разговоре с ним во все эти дни. Мы знали, что Володя родом отсюда и что родители его жили здесь. Ему было известно, что они успели спастись от нашествия фашистской орды, но дальше следы их затерялись.

Теперь он глядит на эти развалины и говорит «зайдем», за которым слышится «к нам». А зайти уже некуда.

Перед нами, подобные древнему склепу, стоят руины с одной обвалившейся стеной, возле которой нелепо торчит круглая крашеная печка.

— Вот… здесь жили мои… — говорит Володя. Губы его сложились в усмешку, от которой щемит сердце.

Он наклонился, разглядывая угол стены, даже провел по ней пальцем. Он словно ищет что-то. С каким-то смущением и неловкостью он разгреб мусор на полу комнаты и показал на фиолетовое пятно.

— Тут сестренка Танюшка чернила мои пролила… — усмехнулся он снова. — Любила «писать», а до школы тогда еще не доросла… Я, конечно, ее отшлепал… Вот видишь — на печке каракули: «П» — это «папа», а вот «М» — значит «мама». А «В» зачеркнула… за то, что отшлепал. Помирились, лишь когда я уходил на фронт, — я все же успел попасть домой… — Он продолжал рассматривать печку и вдруг, обрадованный, воскликнул: — Костя, Костя, гляди-ка! Опять написала! Вот видишь «В», «В» и «В»! Смотри сколько раз! — Он не выдержал, голос его задрожал.

Казалось, ему было легче вынести вид разрушенного города, родного гнезда, чем увидеть этот след детской тоски.

Через час, когда мы были уже на машине и двинулись на Тамань, Володя опять стал таким, как всегда. Он шутил, смеялся, но ни разу не оглянулся на свой разрушенный город.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: