Покинув улей, пчелы долго летают по воздуху, затем всем роем облепляют какую-нибудь ветку. В то утро город походил на такую ветку, облепленную пчелами. Повсюду, куда ни глянь, стоят высокие усачи в накидках из козьих, оленьих, жеребячьих шкур, в остроконечных войлочных шапках, стоят женщины с большими газельими глазами, с тонкими руками; одеты они в разноцветные платья, на головах — платки, на груди — золотые, серебряные мониста.
В полдень взволновалась толпа. Все, как по приказу, повернулись к Горе, подняли глаза к ее вершине. Так и застыли. Никто — ни слова.
Увидел это в окно Махмуд-хан, задрожал.
— Почему они молчат, Исмаил-ага?
— Кто их знает? Молчат. Лишь иногда воздевают руки и молятся.
«Вот так они будут стоять три дня, — пронеслось в голове у Махмуда-хана. — А на четвертый, если не увидят костра, нападут на мой дворец, разрушат его до основания. А костра они, конечно, не увидят. Но, может, дело обстоит не столь плохо? Просто у меня слишком разыгралось воображение?»
— Еще идут, Исмаил-ага?
— Все идут и идут. И откуда только берется такое бессчетное множество людей? Хотел бы я знать, кто за их спиной.
— Как кто? Да этот нечестивец, не признающий Аллаха, — Караванный Шейх! — вскричал паша. — Они, эти шейхи, всегда были нашими врагами. Если не переманить их на нашу сторону, мы пропадем, Исмаил-ага, все пропадем! В народе у них корни глубокие. Тысячелетние корни. И если мы не сумеем договориться с ними, — тут он показал в окно на толпу, — так оно и будет, Исмаил-ага!
— Мы можем договориться с ними в любую минуту, мой паша.
Замолчал паша, думает: «Что, если мне сейчас уехать со всеми моими женами, детьми, придворными и слугами? Но ведь это может быть воспринято как трусость. Упаси бог, падишахский двор узнает. Как бежать, когда дворец окружен со всех четырех сторон? Проложить себе дорогу мечом? Да разве это возможно!»
— Только бы мне вырваться отсюда, — заговорил он вслух, — всем отрублю головы — и Шейху, и хошабскому бею, всем-всем. Это они виноваты. Отрублю им головы, Исмаил-ага. Вот увидишь, отрублю.
Разгорячился паша. Жилы на шее взбухли. Кричит, вопит, все никак не может успокоиться. Остыл наконец малость, но все повторяет:
— Отрублю им головы. Отрублю. Отрублю. Только бы вырваться отсюда.
Исмаил-ага стоит — спиной к розовой колонне привалился, ждет, пока гнев паши поуляжется.
— И певцы, и кавалджи пришли, Исмаил-ага? — спрашивает Махмуд-хан.
— Тут их целые сотни. И сотни барабанщиков. Все готовятся праздновать свадьбу, — отвечает Исмаил-ага.
— Иншаллах, загорится костер на вершине… Не то… — не договорил паша: стыдно ему стало, что не смог утаить страх. Попробовал было сменить разговор, но осекся, поник головой — и молчит.
Понял Исмаил-ага, что паша раскаивается. А главный советник был человек прямой и откровенный.
— Послушай, паша, — говорит, — нам ли скрывать правду друг от друга! Если эта толпа не увидит костра на вершине, дворец сровняют с землей, а нас всех перебьют. Один только есть способ предотвратить это.
— Какой же, Исмаил-ага? — нетерпеливо спрашивает Махмуд-хан.
— Откажись от своего желания! Выйди к воротам дворца и объяви, что отрекаешься от своего желания. Раз, мол, столько людей хотят счастья моей дочери и ее жениху, не могу, скажи, идти против общей воли. Верните, скажи, Ахмеда, и я сам устрою им свадьбу. Народ будет носить тебя на руках. Тебя будут почитать чуть ли не наравне с Аллахом. Другого выхода нет.
— Не могу, Исмаил-ага. Все подумают, что я испугался.
— Ничего подобного. Плохо ты знаешь народ. Он предполагает во всех только добрые намерения. Подозревать дурное ему не свойственно.
— Ошибаешься, Исмаил-ага. Народ умен, его так просто не проведешь.
— И все-таки послушай меня, паша. Эти люди не хотят разрушать дворец, знают, что могут поплатиться головами, но они вынуждены будут это сделать, вынуждены будут убить нас, потому что мы не оставим им другого выхода. Может, Ахмед уже погиб? Может, его поглотила Гора? Может…
— Ты прав, Исмаил-ага, но я не могу отречься от своего слова.
— Пойми же, они тоже напуганы. И только обрадуются, если ты переменишь свое решение. Им и в голову не придет, что мы уступили из страха. Напротив, они будут чтить тебя как святого. Будут возносить твою доброту до небес, складывать дестаны в твою честь.
— Не могу, Исмаил-ага. Легче умереть… Но… но что, если он сумеет добраться до вершины и мы увидим сегодня пламя костра?
— На это нет никакой надежды, — говорит Исмаил-ага. — Гора превратит его в каменного истукана.
— Шейх обладает чудодейственной силой.
— Гора неподвластна его чудодейственной силе, никому не позволит она нарушить целомудрие своей вершины.
— Но, может быть, Ахмед сложит костер где-нибудь пониже?
Исмаил-ага погладил бороду. Улыбнулся, потер руки.
— Ахмед — йигит, — сказал он. — Только смерть может остановить его — больше ничто!
— И я не отступлюсь от своего слова, Исмаил-ага. Паду с мечом в руке. Скажи аскерам, чтобы приготовились к последнему сражению. Постарайся привести сюда и тех, что в казарме.
— Никакого сражения не будет, паша, — сказал Исмаил-ага. — Я знаю, как бывает в таких случаях. Нас просто разорвут на клочки, всех до единого.
— Ну и пусть! — проревел паша. — Передай мое повеление аскерам.
Исмаил-ага понял, что возражать бесполезно, поклонился и вышел.
Уже начинало темнеть. Вся равнина внизу была затоплена людьми. Кое-где звездами пылали костры. А народ все прибывал и прибывал.
Как только пала ночь, все поднялись на ноги и вперили взгляды в вершину Горы. Одним большим сердцем бьются их сердца. Словно света утренней зари, ждут они, не вспыхнет ли Ахмедов костер. Все глаза проглядели.
Томится в ожидании и Махмуд-хан. И он тоже — как и те, на равнине, — мечтает о чуде.
В полночь запели петухи. Тьма стоит непроглядная — лишь вокруг вершины Горы слабо светятся гроздья звезд. Но вот посветлел восток. В голубых небесах мелькнула утренняя звезда. Странная, похожая на маленький месяц.
В зал — весь потный от волнения — ворвался Исмаил-ага.
— Многие из этих людей уже повернули к дворцу, — доложил он. — Они начинают роптать.
Одна рука Махмуда-хана — уже в который раз — потянулась к мечу, другая — к пистолету с золотой насечкой, с рукояткой из слоновой кости. Но его налившиеся кровью глаза по-прежнему сверлили темноту.
— Надо уступить, паша. Другого выхода нет.
Тяжелыми шагами, вразвалку бледный Махмуд-хан направился к воротам крепости. Около мечети хотел было задержаться, но ноги сами понесли его дальше. Как только он вышел из больших арочных ворот, расписанных прекрасными сельджукскими письменами, его сразу же заметили. Ропот умолк. Все замерли, будто перестали дышать. Махмуд-хан долго смотрел на волнующееся людское море. Затем взошел на земляной вал и громогласно объявил:
— Ради вас я прощаю Ахмеда. И сам устрою его свадьбу с моей дочерью. Ведь вы все этого хотите, не так ли? Сейчас же пошлю за ним своих людей. Если среди вас есть юноши быстрые на ногу, искусные наездники — пусть тоже отправляются. Передайте ему, что я его простил. Он может спокойно вернуться.
Глухо загудела толпа. Покачнулась из края в край, напряглась, словно лук, изготовленный к стрельбе. Но паша и виду не подал, что в душе у него гнездится страх. Сошел с земляного вала и направился к воротам. Толпа следовала за ним в трех шагах, остановилась лишь у самых ворот.
Не успел паша зайти за крепостную стену, как скороходы уже отправились в путь, понеслись-полетели конники за Ахмедом.
Успокоились чуть-чуть люди, разговаривать начали. Загудел Беязид, как потревоженный улей. Кто стоит, кто лениво разгуливает под лучами солнца. И никто не знает, чем себя занять.
Встал кузнец Хюсо на площади, говорит громко:
— Наконец-то образумился кяфир. Пронял его, видно, страх. Испугался, что разнесут его роскошный дворец на куски. Вот и пошел на попятную.