Лицо княгини смутно белело через плотную черную вуаль, и нельзя было понять, смотрит она в окно, плачет или молится.
— Как изменился Петербург! Что это строят?- спросил Никита, стараясь отвлечь Надежду Даниловну от грустных мыслей.
— Где? На Фонтанной речке?- с готовностью отозвалась княгиня.- Здесь Аничкова слобода, а строят, кажется, палаты царские или нет… Графа Разумовского здесь дом строят. Архитектор иностранный, очень дорогой.
Проехали по зеленому мосту речку Мью. От зеленой же, крашеной набережной к воде шли узкие ступени. На последней ступеньке стояла баба в алом сарафане и полоскала белье. Усатый драгун, стоявший на карауле, успел подмигнуть Никите и опять уставился на обширные телеса прачки.
Потянулась серая линия заборов, фонарей стало меньше, мостовая сменилась пыльной проселочной дорогой. На веревках, натянутых меж берез саженой аллеи, трепыхались на ветру нижние юбки и простыни. Откуда-то раздался многоголосый собачий лай.
— Где это собаки лают?
— Царская псарня рядом. Полпути проехали,- отозвалась Надежда Даниловна. — А за забором- Слоновый двор. Так его все называют. Это зверинец царский. Дурное место. В Москве, говорят, провели слона по улице и появилась в городе страшная болезнь. Не к добру это- ночью мимо сонных людей слонов водить.
— Выдумки все.
— Ну и бог с ними, голубчик мой. Чего только не придумают. Никита, посмотри, — сказала она вдруг с интересом, — что это за люди там маршируют?
По улице шел гвардейский отряд. Барабаны выбивали дробь, тяжело прихлопывали пыль сапоги. За отрядом бежали мальчики, обыватели испуганно шарахались в стороны. Офицер махнул рукой, и барабаны замолкли на середине фразы. Гвардейцы остановились, хмуро переговариваясь вполголоса. Вперед протолкнулся худой человек и, натужно выкрикивая слова, начал читать царский манифест, в котором сообщалось, что третьего сентября сего года подле коллежских апартаментов будет учинена публичная экзекуция… «Лопухиных всех троих и Анну Бестужеву высечь кнутом и, урезав языки, сослать в Сибирь…»
Боже мой,завтра казнь. А бумаги? Бумаги, что передал Алексей. Поздно… Боже мой, поздно… Бедная Бестужева.
«Милосердие наше,принятое с наичувствительным удовольствием, будет принято не только осужденными, но и их фамилиями…»
— О чем они говорят?- Надежда Даниловна пыталась сосредоточиться, но хриплый голос чтеца был невнятен, и она разбирала только отдельные слова.
— Завтра казнь, — сказал Никита.
— А… — Она откинулась на подушки и крикнула кучеру: — Трогай!
«…Бывший обер-штер-кригс-комиссар Александр Зыбин,- кричал осипшим голосом чиновник вслед карете,- слыша многократно от Натальи Лопухиной о ее замыслах и зловредных поношениях и признавая их худыми, о том, однако, не доносил, поныне молчанием прошел, тем самым явным сообщником себя являл. Бить его плетьми, сослать в ссылку, имущество конфисковать».
— Ужас какой!- не выдержал Никита.- Простите, Надежда Даниловна. Я должен вас оставить. Дела… важные дела. Я хочу посоветоваться с отцом.
— Никита, мы на кладбище едем. Какие могут быть сейчас дела?- Она схватила его за руки, прижалась к плечу, и, словно догадавшись, что эти «дела» как-то связаны с царским манифестом, добавила:- Пусть их, голубчик. Они сами по себе, а мы сами по себе.
— Да. Я опоздал,- сдавленным голосом сказал Никита.- Отец уже ничем помочь не сможет. Это ужасно.
На кладбище было безлюдно и тихо. Иволга пела в кроне высокого вяза. Надежда Даниловна быстро прошла мимо царского склепа, мимо свежих могильных холмов и остановилась возле высокой чугунной решетки. Потом быстро откинула вуаль и боком, цепляясь пышной юбкой за железные листья, сползла на землю.
— Ой, ой, ой, — приговаривала она, давясь слезами. Никита встал на колени рядом с ней, закрыл глаза и прижался лбом к решетке, чтобы всласть поплакать об умершем брате и всех тех, чьи грехи он хотел принять на себя в далеком детстве.
5
Эшафот был установлен на Васильевском острове против здания Двенадцати коллегий, где размещался Сенат. Помост, называемый всеми «театром», был сколочен из свежих сосновых досок,просторен, было где развернуться палачу, и огорожен перилами. Рядом на столб повесили сигнальный колокол, который должен был возвестить о начале казни.
День выдался ветреный и хмурый. По Неве бежали высокие волны с белыми барашками, солнце вдруг проглядывало из-за облаков, и площадь веселела, золотились черепичные крыши, заметней становилась ранняя желтизна деревьев, но через минуту, словно устыдившись, краски меркли, тушевались.
К десяти часам утра все пространство между зданием Двенадцати коллегий и гостиным двором было заполнено людьми до отказа, но прибывали все новые зрители всех сословий и возрастов — кто пешком, кто в карете, кто водой. Прибывшие в лодках запрудили канал и, не выходя на твердую землю — некуда, стояли в рябиках, яликах, катерах, запрокидывали головы, тянули шеи — туда, к еще пустому эшафоту. Балконы здания Сената заняла именитая публика, из открытых окоп гроздьями висели головы, даже на крутоскатной крыше примостились два трубочиста, обвязанные закинутой за трубу веревкой. Они выглядывали из-за фронтонов, как два любопытных аиста, и завершали собой картину праздного и жестокого любопытства к чужим страданиям.
Никита стоял на горбатом мостике, перекинутом через канал. Перила мостика облепили штатские франты, напоминающие повадками w разговором военных. В правое ухо Никиты дышал молодой человек, судя по внешнему виду, приказчик модного магазина. Он пытался сохранить непринужденный вид и даже поддерживал с Никитой видимость разговора, но против воли взгляд его опять утыкался в сосновый помост, он умолкал на полуслове и принимался нервно грызть и без того уже обкусанные ногти. Торговец фруктами, здоровенный детина с красными ручищами, поминутно толкал Никиту в бок: «Прощения просим, барин», и опять вертелся, тянулся за деньгами, передавал во все стороны яблоки и груши:«Кому яблочко — золотое, наливное, сахарное?»
Вчера вечером, после приезда с кладбища, Никита не утерпел, достал наугад письмо из толстой пачки бумаг,переданных ему Алексеем, и самым внимательным образом прочел. О том, что читать эти письма нельзя, другом не было сказано ни слова, но это както само собой подразумевалось — не лезь в чужие тайны! Прочитал письмо и ничего не понял. Какое отношение к лопухинскому заговору могут иметь дела десятилетней давности? И как могли они облегчить участь Алешкиной благодетельницы- Анны Гавриловны? И от того, что он ничего не понял, на душе стало еще тяжелее. Темное это дело- политика.
Из дома Никита вышел чуть свет, хотя до площади Двенадцати коллегий было пятнадцать минут ходу. «Не хочу туда идти,- говорил он себе.- Это противоестественно- смотреть, как на твоих глазах мучают людей, и знать, что ничем не можешь и не должен помочь им.Это еще хуже,чем свою спину подставлять под кнут…» И знал, что подойдет, что простоит от начала до конца страшного действа. Он чувствовал себя причастным к этому заговору и к этим страданиям.
Толпа вдруг смолкла. Торговец фруктами оборвал свои рекламные выкрики, приказчик стал грызть ногти сразу на двух руках.
Появились осужденные. Они по одному вылезли из лодки и в сопровождении роты гвардейцев двинулись к эшафоту. Толпа молча, словно неохотно, расступилась, в упор рассматривая заговорщиков и конвой.
Когда три года назад ненавистных немцев привели на эшафот, то ни у кого не было к ним сочувствия. Старая лиса Остерман- попил он русской кровушки, Левенвольде- петух чванливый, Головнин Михаил Гаврилович, брат осужденной Бестужевой- даром,что русский,а связался по глупости и тщеславию с немчурой, плясал под их дудку. За что их жалеть? А здесь среди заговорщиков ни одного немца, все свои, кровные, а главные виновники- уж совсем непонятно- женщины.
Осужденные остановились подле «театра». Вперед вышел секретарь Сената. Ветер трепал его пышный, старомодный парик. Круглый подбородок лоснился, щеки висели складками. Такому плотоядному, сочному рту не про казнь читать, а припадать к жирным гусям, обсасывать мозговые косточки да полоскаться в вине.