Зря он пообещал Алексею собрать его вещи. Засады здесь никакой нет, а что брать в дорогу- совершенно непонятно.Корсак- человек аккуратный, и маменька, видно, регулярно снабжает его одеждой и прочим барахлом. Александр взял пару крепких башмаков, суконный кафтан, плащ и большой компас с поцарапанным стеклом, завязал все это в узел и тихо, чтоб не услышала хозяйка, вышел. Десять часов… Еще рано,и ноги сами понесли его в сторону опустевшего особняка Бестужевых. Сколько вечеров провел он подле этого дома, глядя на мезонин, где за колоннами скрывалась спальня Анастасии! Бывало, погаснет весь дом, утихнет улица, одни собаки дерут глотку, а он все стоит под деревом и ждет неизвестно чего. Словно крепкие канаты тянутся от ее окна, опутывают ему руки и не дают уйти.
Колонны мезонина слабо светились в темноте. «Кто это у нее в спальне? — с тревогой подумал Александр. — Или обыск делают?»
Свет в спальне погас, и по дому, освещая поочередно окна, начал двигаться неяркий огонек. «Горничная бродит по барским покоям»,- успокоил себя Саша и тут заметил, что не он один внимательно всматривается в блуждающий свет. Какой-то мужчина,вида непорядочного, шнырял в кустах сирени, а потом открыто подошел к решетке палисада и побрел прочь, пригнув голову, словно вынюхивая. «Не иначе, как шпион», — с ненавистью подумал Саша, отступая в тень.
Внезапно ближайшее окно отворилось, и он с восторгом и удивлением увидел дорогое лицо. Она! Вернулась! Отпустили!
Анастасия выглянула из окна, словно ополоснулась ночным воздухом, и села в кресло. Оконная рама стала резным обрамлением ее красоте. Она сидела покойно и тихо, лицо ее выступало из темноты, как что-то нереальное, и если бы ветер не шевелил волнистые пряди у виска, не теребил кружева воротника, Александр бы мог подумать, что все это плод его воображения.
«Милая… Я здесь, я рядом…» Саша почувствовал, как где-то в доселе скрытых тайниках его души рождаются слезы умиления и болезненно счастливой жалости к себе, и нежности к ней, и щедрой, как озарение, доброты к этому дому, этой ночи, к звездам, деревьям — ко всему миру.
Узелок с отобранными для побега вещами выпал из его пальцев и откатился под куст сирени, чтобы пролежать там до утра.
8
Никита Оленев снимал верхние апартаменты в богатом старинном доме на углу Сретенки и Колокольникова переулка. Крутое, в два излома, крыльцо вело на второй этаж. Три теплых помещения, два холодных, обширные сени и балкончик в затейливой резьбе — истинно княжеское помещение. Под лестницей находились баня и хозяйский винный погреб со множеством дубовых и липовых бочонков. Когда Никита был при деньгах, Гаврилу то и дело гоняли вниз с кувшином, а потом гурьбой шли в баню, ломая во дворе свежие березовые веники.
Воскресный день Никита проводил дома. Он лежал в подушках на лавке, укутав ноги одеялом, и пытался читать. Намедни он перепил морсу со льда, и у него болело горло, мучил то озноб, то жар, и злость за вынужденное свое безделье он срывал на камердинере Гавриле.
— Ты зачем, чернокнижник, эти подозрительные рецепты в дом притащил? Людей травить?
— Грех вам, Никита Григорьевич, говорить такое. Вы знаете, я эти книги читаю от природной склонности к перемешиванию различных компонентов с целью изобретения различных снадобьев.
— Слова-то выучил — «компонентов»! Фу, горечь какая! И кисло, — сморщился Никита, выпив лекарство. — Опять «незначительное количество незрелых померанцев»? А почему воняет мерзко?
— В этой настойке сложный букет трав для согретия груди, — торжественно произнес Гаврила. — Незрелые померанцы идут для других целей.
— Мне бы лучше незначительное количество спиртовой настойки да со зверобоем. Это мне больше поможет.
— Спирт при вашем телосложении зело вреден. — Гаврила вздохнул. — Яд он при вашем телосложении. Будете принимать это питье, — он указал на бокал, — мане эт нокте, то есть утром и вечером.
Никита рассмеялся.
— Мне-то хоть латынь не переводи, эскулап. Латынь для твоего телосложения — яд!
Камердинер с отвлеченным видом уставился в окно.
— Сходи еще раз к Алексею, может, он уже дома.
— Не ночевали они дома. Хозяйка ругается, мол, где их носит, но я передал, чтоб непременно к вам ступать изволили, как только явятся.
— Тогда к Саше.
— Они тоже не ночевали дома. Хозяин…
— Понятно, ругается, где их носит, но ты передал, чтоб непременно ко мне ступать изволили…
— Так точно… как только явятся. Теперь будете изволить потеть. — И камердинер неслышно ушел в свою комнату.
Комната Гаврилы, самая большая в снятом помещении, напоминала кабинет алхимика. На приземистом, длинном столе расставлены были фаянсовая и порцелиновая посуда, колбы, склянки, реторты и прочая чертовщина. В поставце, выкрашенном на голландский манер в черный цвет, в пронумерованных банках держал он те самые «компоненты», к перемешиванию которых имел склонность. В комнате всегда, даже в жару, топилась печь, воздух был сухой, со сложным запахом. Гаврила был здесь полным хозяином, и Никита никогда не спрашивал себя, по какому праву слуга занимает в доме то помещение, которое сам выбирает.
Наверное, потому, что Никита не мог вспомнить, когда в его жизни появился Гаврила. Он был всегда. В тот самый миг, когда вложили в Гавриловы руки корзину с младенцем, а именно так появился Никита в родном доме, душа камердинера дрогнула состраданием и нежностью, и согретый этими чувствами он стал, как умел, оберегать юного князя от жизненных напастей и несправедливости.
Вначале ссорился с иноземной кормилицей (у немок молоко постное!) и тайно подкармливал младенца из рожка русским грудным молоком, потом пилил нянек-неумех и сам стал нянькой, потом ворчал и неотступно наблюдал за нерадивыми гувернерами и как бы между делом выучился грамоте. Иногда князь Оленев — старший забирал Гаврилу с собой в заграничные поездки, но и там заботливый слуга не оставлял вниманием своего юного барина и в помощь учителю географии писал длинные письма с подробными описаниями Парижа и Мюнхена. Когда Никита поехал учиться в Москву, князь Оленев, зная привязанность сына к Гавриле, отдал ему камердинера в вечное пользование.
Среди дворни Гаврила почитался удивительным человеком. Молодость его протекала в бурных романах, в которых он проявлял истинно барские замашки. Непонятно,чем он прельщал прекрасный пол- худ, сутул, мрачен, назидателен, а лицо такое, словно Творец, лепя его, во всем переусердствовал: нос длиннее, чем нужно, брови косматы — на троих хватит, глаза на пол-лица. И почему-то все любовные истории легко сходили Гавриле с рук. Любому из дворни за такие проделки всю спину исполосовали бы на конюшне, а этому опять ничего — ходит по дому, ворчит, светит глазищами, как фонарями. Удивительный человек был барский камердинер!
К тридцати годам Гаврила остепенился и приобрел новую страсть, которая в Москве окончательно сформировалась, — он стал знахарничать и копить деньги. Склонность к первому он приобрел от матери — она пасла коз, снимала порчу и почиталась колдуньей.Поездки за границу развили в нем интерес к драгоценному металлу, и интерес этот стал основным двигателем Гаврилы на благородном поприще фармацевта, парфюмера и лекаря.
Гаврила готовил все — был бы покупатель. Толок серу и делал легкую как пух пудру для париков. Топил в глиняном горшке дождевых червей для закапывания в глаза, настаивал мяту от сердца, горицвет от водянки, делал навары из медуницы и хвоща для промывания гноящихся ран, изготовлял жидкие румяна и даже по собственному рецепту варил лампадное масло. Оно хоть и не имело того благовония, что церковное, стоило в десять раз дешевле и всегда имело сбыт.
Книгу, пренебрежительно названную Никитой «подозрительными рецептами», Гаврила купил на Никольской «из-под полы»в немецкой книжной лавке. Она называлась «Зеркало молодости Бернгарда»и содержала около сотни полезных советов, как сберечь мужскую силу с помощью телесных упражнений и различного вида лекарств.