— Пойду встречать. А гремит сапожищами, как солдат.
И тут же вышел.
Тихон Ильич любезно подал соседке руку и, приглашая в кабинет, сам открывал дверь, говоря и улыбаясь.
— Соседушка, — сказал он, поглаживая усы и бороду. — Да какой попутный ветер занес тебя в мою станицу? Вот не ждал! Прошу ко мне в апартаменты.
— Какое у вас, Тихон Ильич, культурное обхождение, — в свою очередь любезно сказала Крошечкина, переступая порог. — Прямо по-городскому. Мне даже как-то совестно.
— А чего ж совеститься?
Тихон Ильич предложил гостье стул, а сам сел на свое место и, посматривая на бравый вид соседки, сказал:
— Казакуешь, Прасковья Алексеевна? Это что ж, мужнина одежа?
— Приходится, Тихон Ильич, и казаковать. — Крошечкина насмешливо новела широкими бровями. — Нарочно приехала к тебе не бабой, а казаком, чтоб нам с тобой во всем сравняться.
— Да мы и так же на равных должностях, — вполне серьезно сказал Осадчий.
— Должности-то у нас равны, это верно, да только дошел до меня слух, — Крошечкина сильнее надвинула на лоб кубанку, — слух дошел, Тихон Ильич, что ты на меня большое зло возымел.
Тихон Ильич от этих слов даже встал. Лицо его побагровело, заболело колено, и он вспомнил, как упал с воза, на котором стояла и смеялась Крошечкина. Он хотел было выйти из-за стола, но тотчас раздумал и, не зная, что сказать, начал рыться в ящике с бумагами. Видя его замешательство, Крошечкина улыбнулась и сказала:
— И будто ты ждал меня в гости, чтоб заключить мировую.
— Сказать, чтоб я тебя очень ждал — этого не было, — проговорил Осадчий, роясь в ящике, как бы разыскивая очень нужный ему документ, — но все же желал с тобой повидаться, чтобы поговорить и разом все наши споры кончить.
— Вот я и приехала, — Крошечкина придвинула к столу стул. — Поговорим, побеседуем. Расскажи, Тихон Ильич, как у вас начался сев?
— Помаленьку сеем. А что?
— Я ехала вашей степью и что-то людей не приметила.
— Да ты что, ревизовать меня приехала? Ах, Прасковья Алексеевна, какая же ты все-таки проныра. Людей моих не заприметила?! — Осадчий хотел засмеяться, но из этого ничего не вышло. — Ты ж ехала по левому берегу, а у меня яровые посевы все за Черкесской балкой.
— Казачки тебя не обижают? — спросила Крошечкина, не зная, как ей начать разговор о земле.
— Покудова живем мирно. — Осадчий помолчал. — Правда, есть и у меня одна вертихвостка — Соломниха, будь она неладная. С тебя, Прасковья Алексеевна, берет пример.
— Это как же мне, Тихон Ильич, все это понимать? В хорошую сторону или в плохую?
— Понимай, как хочешь. А только скажу тебе, что Соломниха это такая бабочка, что завсегда лезет, куда ее не просят. И кричит: «Поглядите на Крошечкину!» Да она тебя в глаза еще не видала, а тоже орет. — Тихон Ильич захихикал от удовольствия. — А я вот гляжу на тебя и, убей меня бог, ничего такого не вижу, из-за чего можно крик подымать.
— Тихон Ильич, — спокойно заговорила Крошечкина, вставая, — это ты опять на что намекаешь? В чей огород каменюку бросаешь? Говори прямо, без обиняков.
— А на то самое и намекаю. — Тихон Ильич тоже встал. — Я давно хотел сказать тебе по душам: на своих хуторах властвуй, хоть там на голове ходи, а в мою территорию не вмешивайся. Добром тебя прошу — не лезь в мою станицу со своими порядками. Не послушаешься доброго слова — я пожалуюсь Чикильдиной. Твоя сестрица женщина умная, она нас рассудит.
— Что ж я тебе плохое сделала? Или легла поперек дороги и путь преградила?
— Посреди дороги ты не лежишь — этого еще не хватало! А зачем баб посылала? Зачем в позор вводила?
— В позор? — удивилась Крошечкина. — Да господь с тобой! Да я и не думала.
— Ты, может, и не думала, — перебил Осадчий, — а мне через твои действия в район показаться нельзя, «Крошечкина его обскакала!» И первая твоя сестрица кричит! Куда ж это годится! — Тихон Ильич долго смотрел в окно, а потом снова сел за стол. — Ты перед районом выслуживаешься, в чужую станицу лезешь, а того не видишь, что твои погорельцы живут у меня, в жилье нуждаются.
— Тихон Ильич, — спокойно, но твердо сказала Крошечкина. — Ты погорельцами мне не выговаривай. О них мы не забыли.
Наступило длительное молчание. Обоим казалось, что говорить уже не о чем. Крошечкина поглядывала в окно на «Венгера» и не знала, что же ей делать: начинать разговор о земле или уехать? По насупленным бровям Тихона Ильича, по его суровому лицу Крошечкина видела, что разговор о земельном участке будет безуспешным. «А все-таки так я от него не уеду, — думала Крошечкина. — Дура я, надо было прямо начать с дела».
Тихон Ильич делал вид, что ему теперь безразлично, сидит перед ним Крошечкина или уехала, он уже все ей сказал и теперь углубился в чтение той важной бумаги, которую он наконец нашел в столе. Но так как Крошечкина уезжать не собиралась, Тихон Ильич нет-нет да и посматривал на нее. «И за каким бесом она ко мне пожаловала? — думал он. — Не иначе, опять что-нибудь придумала». Он решительно поднялся и, нарочно желая показать, что больше разговаривать не намерен, стал собирать в матерчатый портфель бумаги, засовывая их поспешно, как бы боясь куда-то опоздать.
— Тихон Ильич, — ласково, как только умеют говорить женщины, сказала Крошечкина. — Торопишься куда-нибудь?
— А как же не торопиться? — не отрываясь от дела, сказал Осадчий, думая о том, что хорошо бы сейчас сходить к Анастасии и попить чаю с медом. — Как же не торопиться? Время такое.
— Эх, Тихон Ильич, — горестно сказала Крошечкина, — веришь, как мне хочется жить с тобой в мире да согласии.
Тихон Ильич насторожился, но голову не поднял.
— Давно бы так, — буркнул он, думая об Анастасии. — А что ж тебе мешает?
— Боюсь, не уважишь мне одну просьбу и через это рассоримся мы навеки.
— Смотря по тому, какая это будет просьба, — Тихон Ильич отложил в сторону портфель и сел, желая выслушать просьбу. — Говори, что там ты придумала?
— Дай слово, что ты уважишь, тогда скажу.
— Да что ж это за дипломатия? Ты сперва сообщи свою просьбу. Может, ты такое загнешь… Я ж тебя знаю. — Тихон Ильич даже чуточку засмеялся. — Дело известное, у баб разные бывают просьбы. Может, я по старости лет неспособен…
— Тихон Ильич, дурачиться не надо, — строго сказала Крошечкина. — Я шутить не умею. В Черкесской балке у тебя есть стансоветский участок земли. Говори: есть?
— Имеется. А что ж такого? Земля эта не секретная.
— Сколько там гектаров?
— Пятьдесят пять. А на что тебе эти данные?
— Отдай эту землю мне. На один сезон.
Тут Тихон Ильич быстро встал, потянул к себе дрожащей рукой портфель и растерянно посмотрел на гостью.
— Как же мне понимать твои слова? — сказал он, сжимая под мышкой портфель, как будто именно в нем лежал сейчас земельный участок. — Что ж это игрушка? Взял из кармана и отдал. Ты прямо шутница, — и он с трудом засмеялся.
— А я говорю взаправду. Отдай землю, не жадничай. Пятый год она у тебя пустует. Не будь, Тихон Ильич, как та собака, что лежала на сене.
— Ты меня собакой не оскорбляй! — вспыхнул Тихон Ильич. — Я тебе не в собаки гожусь, а в отцы.
— Пустует же золотая земля!
Тихон Ильич увидел спокойное, улыбающееся лицо Крошечкиной и тоже, стараясь не волноваться, сказал:
— А знаешь, сколько мы в прошлом году накосили там травы? А какая трава!
— И в этом году намерен косить траву? — допрашивала Крошечкина.
— И намерен! — закричал Осадчий. — А твое тут какое дело? Что ты мне указуешь?
Крошечкина сдвинула рукой кубанку на узел косы и зло посмотрела на Осадчего.
— Я тебе не указую! — сказала она громко. — А скажу прямо: на этой земле сенокоса больше не будет. Мы засеем там ячмень для Красной Армии.
— Кто ж это «мы»? — на лице у Тихона Ильича выступили синие прожилки.
— Казачки — вот кто!
— Ах ты, едят его мухи с комарами, какие нашлись смельчаки!
Тихон Ильич хотел было засмеяться, чтобы этим придать вес своим словам, но увидел горящие гневом большие глаза Крошечкиной, сильнее прижал портфель и захромал к двери. Распахнув дверь, он сказал: