У Ганина вырвался вздох разочарования… И как же раньше он этого не замечал?! Почему!? «Все просто, — самому себе мысленно ответил Ганин. — После того как я встретил живую девушку, невозможно любить мертвую…»
Боже мой! — спохватился Ганин. Он только сейчас понял, только сейчас… Девушка на портрете мертва! Она мертва, как египетские мумии, как манекены в магазинах, как… Она мертва, и в ней нет ни капли жизни — идеальные формы и пропорции женского тела, лица… Формы, в которых нет жизни! Это сама смерть, по иронии судьбы пытающаяся изображать жизнь, причем так же нелепо, как престарелая модница пытается подражать юным прелестницам, надев такие же наряды и сделав такой же макияж, что и они…
И у Ганина снова вырвался вздох разочарования. Он встал со стула и оказался в рост с девушкой с портрета — и обомлел… Из ее фиалковых глаз бежали, оставляя тонкие влажные дорожки на холсте, две крохотные слезинки, а губы, еще недавно растянутые в обольстительной улыбке, были до крови закушены зубами…
«Чем я хуже НЕЕ?» — пронзила его голову мысль, а потом — одна за другой — как выстрелы из огнестрельного оружия: — «Она постареет. Она умрет. Я — сама вечность. Я — само совершенство. Мои цветы в лукошке никогда не завянут. Солома в моей чудной шляпке никогда не сгниет. Мое шелковое платьице никогда не надо стирать… Поцелуй раму, как прежде! Назови меня совершенством! Преклони колени!!!»
Но Ганин отшатнулся и, в ужасе широко раскрыв глаза, закричал:
— Кто ты?! Кто?! Ты — не мой портрет! Ты какое-то наваждение! Кто ты НА САМОМ ДЕЛЕ?!
«Я — та, кому ты дал жизнь — прекрасную жизнь в этом прекрасном сосуде! Я — та, кто жаждет любви и восхищения! Я — та, кто не потерпит измены и никому не простит обиды!» — При последней мысли в фиалковых глазах заблестели кроваво-красные искорки, а белоснежные зубки хищно сверкнули из-под полных чувственных губ.
— Ты угрожаешь мне, своему творцу, создателю?! — возмутился Ганин, механически сжимая кулаки и отшатываясь от портрета.
«Не угрожаю. Предупреждаю».
— Значит… — Тут страшная догадка осенила Ганина, и волосы на его голове медленно поднялись дыбом, а кожа на руках покрылась мурашками. — Значит…
«Да. Их всех убила я. И ее убью. Ты — мой создатель. Ты — мой Художник. Никому не отдам. Взгляни».
В этот момент золотое кольцо на пальце девушки загорелось ярко-желтым огнем.
— Я не давал тебе никаких обещаний — закричал Ганин почти в истерике. — Я даже не помню этого кольца! Я не помню!..
Но вдруг какая-то сила развернула его голову от портрета вниз. Как раз в этот момент последний луч заходящей луны упал на правую руку Ганина, и он отчетливо увидел, как на его безымянном пальце начинает проступать контур призрачного, абсолютно неощутимого золотого кольца, ярко блеснувшего в лунном свете…
А потом Ганин поднял глаза на портрет и увидел торжествующий блеск в его глазах.
— Я тебе не верю, ведьма! Я тебе не верю! Я ненавижу тебя! — закричал Ганин в бешенстве и, размахнувшись, ударил кулаком прямо в холст портрета… Но, вместо того чтобы порвать хрупкое полотно, рука Ганина встретила лишь воздух — все равно как если бы он со всей силы ударил в раскрытое настежь окно… а оттуда, изнутри, кто-то прикоснулся к его руке, чья-то горячая ладонь, покрытая нежной на ощупь кожей, и Ганин почувствовал, что в его сознание вторгается чуждый, невероятно могущественный разум, и этот разум — не земной, не человеческий, необъятный, для которого человек — не больше таракашки или мураша, — начинает властно повелевать им. В его голове замерцали, как узоры в калейдоскопе, тысячи образов, картин, картинок — лиц, обрывков пейзажей, каких-то неведомых звезд и планет. Наконец этот калейдоскоп разлетелся мириадами разноцветных осколков…
А потом, падая на пол и теряя сознание, Ганин краем уха услышал бой настенных часов — они пробили ЧЕТЫРЕ утра…
ПЯТЬ…
В ту ночь Ганину не спалось. Он ходил по периметру единственной комнаты своего убогого домишка и никак не мог успокоиться.
«Безумие! Безумие! Боже мой, какое безумие! Как она могла! Как могла!»
Мысли навязчиво роились в его голове, не давая покоя, он был бы даже рад разбить свою голову о камень, если бы можно было их таким образом выпустить наружу, как рой отвратительной хищной и едкой мошкары, выпустить — и забыться! — сегодня у Светланы, у его родной Светланы, должна состояться первая брачная ночь…
Светлана была первой девушкой, которую он по-настоящему полюбил. Другие две — их имена он даже периодически забывал — были так, мимолетным увлечением. Повстречались, понравились, ну и все прошло со временем. А Света… С ней все было иначе…
Она понравилась ему сразу же, как он ее увидел, еще на первом курсе. Но тогда она была не свободна, дружила с каким-то Витей, с режиссерского, и он не осмеливался к ней подойти, предпочитая восторгаться ею со стороны. Втайне он делал зарисовки, но никому их не показывал. Ему нравилось в Светлане все: глубокие шоколадно-карие глаза, темно-русые также с шоколадным отливом волосы, очаровательная тогда полнота… «Настоящая русская красота, — не раз думал, мечтательно закрывая глаза, Ганин. — Просто создана для деревянного терема с резными наличниками, сарафана, кокошника и веретена с пряжей. Как там? „Три девицы под окном…“. Просто живая иллюстрация к сказкам Пушкина!» Может, поэтому Ганин рисовал ее всегда именно в русском стиле?..
А потом на четвертом курсе он узнал, что с Витей они расстались, а немного позже она согласилась позировать ему для «русского» портрета… Любовь вспыхнула между ними яркой искрой, такой яркой, что сумела прогнать полумрак из сердец молодых людей, совершенно неожиданно для них обоих.
После «русского» портрета, осмелев, Ганин предложил ей обнаженную натуру в стиле Рембрандта — фигура Светы идеально под нее подходила: покатые бедра, большая грудь, томные, с мягким отливом глаза и алые пухлые губы, — и был поражен, что Света не отказалась. Работа над портретом Светланы растянулась на два месяца. Ганин как мог затягивал работу, и ему казалось, что Светлана даже не против, хотя и виду явно не показывала.
Начиналось все с того, что она приходила на его съемную квартиру, раздевалась за ширмой и принимала позу на специально декорированной кровати, а Ганин, с совершенно невозмутимым видом, как будто бы перед ним была не обнаженная девушка, а пациентка перед хирургом или гинекологом, начинал серьезно и как-то по-особенному сдержанно говорить: «Так, Света, сделай-ка ручку вот сюда — так свет будет падать лучше… А вот глазки подними прямо к потолку и посмотри на люстру — вот так, вот так… Так будет романтичней… Свет, а вот губки чуть-чуть растяни, вот так, очаровательно!.. Умница!» На самом деле, Ганин просто сгорал от страсти, но всячески подавлял в себе импульс, целиком переводя его в творчество, в холст. Он даже был благодарен пылавшей в его груди геенне — она придавала силу его кисти.
А Света… Что думала Света, Ганин не знал, но чувствовал, что ей нравилось позировать. Ее щечки розовели, как кожица спелого персика, глаза блестели, как масленые, а губки чуть-чуть томно раскрывались, как бутоны красной розы. И немудрено — она всеми порами кожи ощущала на себе пронзительный, не оставляющий ни сантиметра ее тела без внимания, но такой нежный, такой страстный взгляд гениального Ганина…
Когда картина была почти закончена и оставалось наложить последние слои, Ганин решил поэкспериментировать с натурой — покрыть ее слоем розового масла, чтобы оттенки на картине стали более натуральными, более сочными.
— Ой, Леш! Ну до спины-то я сама не достану!.. — рассмеялась Света.
— Хорошо. Давай помогу. — Чуткие, тонкие пальцы художника, слегка дрожащие, прикоснулись к нежной девичьей коже и стали быстрыми и сильными мазками покрывать ее спину ароматным розовым маслом, а потом, совершенно неожиданно, остановились…
— Что-то случилось, Леш? — с легким вздохом прошептала Света.
— Да нет, просто спину я закончил смазывать, а все остальное вроде бы уже готово…