Ответ неизвестного существа полностью совпал с моим ответом, даже слова были почти те же самые.
Снова закружилась голова. Перед глазами мелькают пятна, извилистые линии. Опираюсь на стену, чтобы не упасть, и, как могу, быстрее удаляюсь от окна.
Всевозможные мысли приходят мне в голову. Все это похоже на сон.
Щиплю себя, давлю пальцем стену, убеждаюсь, что все происходит наяву. Палец попадает на выступ в стене. Успеваю заметить, что это ряд кнопок, и куда-то проваливаюсь…
Передо мной широкие ворота в почти прозрачной стене, а за ними недалеко темнеет лес — обычный зимний лес.
Спешу туда. На морозном воздухе становится легче. Кажется, что очнулся от кошмара.
Лес стоит тихо, чуть позванивая серебряными доспехами. Внезапно откуда-то доносится нарастающее гудение. Из-за позлащенных закатом гор показывается и с пронзительным ревом проносится над моей головой сверкающая исполинская птица. Закрываю голову руками и падаю в снег…
Когда встаю и отряхиваюсь, птицы уже нет. Сон или не сон?
Оглядываюсь. Невдалеке возвышается то самое здание, откуда я недавно вышел. Прозрачное, все из стекла, поднятое на металлических столбах над землей, готовое взлететь.
Ко мне от здания спешит человек. Он в таком же наряде, как и я. Строгое худощавое лицо с крупными чертами удивительно знакомо. Хорошо знаю, что среди моих приятелей и ссыльных такого не было.
— Здравствуйте, — говорит он. — Вас, кажется, зовут Викентий Никодимович. Вы здесь новенький? Давайте познакомимся.
Он протягивает узкую крепкую ладонь:
— Николай Иванович.
Оторопело гляжу на него. Имя, отчество как бы дают толчок памяти. Да, это лицо знакомо мне по портретам. Но тот человек умер около двадцати лет тому назад.
Николай Иванович берет меня под руку и тянет в лес:
— Пройдемся, я постараюсь все объяснить.
Пустынный молчаливый лес лежит вокруг нас…
Останавливаюсь и спрашиваю незнакомца:
— Простите, а как ваша фамилия?
Он секунду колеблется, потом решительно говорит:
— Лобачевский.
— Тот самый, математик? — вырывается у меня, и я уже знаю ответ.
— Да, тот самый, — отвечает он.
Сумбур в моей голове начинает проясняться. Возможно, я не выдержал в ссылке и сошел с ума? И все, что видел — стеклянное здание, ревущие птицы, зал, — мне только чудится. А этот подтянутый сухощавый человек с крупным носом и выступающим подбородком тоже сумасшедший. У него навязчивая идея. И он уводит меня в лес, чтобы покончить со мной. Бросаю взгляд на его руки с тонкими сильными пальцами и прыгаю в сторону, за дерево, туда, где лежит увесистый сук.
— Не подходи! — кричу, размахивая суком.
Человек стоит на дорожке, исподлобья спокойно смотрит на меня.
— Я же вам хочу все объяснить, — говорит он. Облака вылетают из его рта и растворяются в воздухе.
Тот же пронзительный рев слышится над головой. Роняю сук и поднимаю руки, чтобы закрыть голову. На миг меня накрывает стремительная тень.
Рев затихает вдали…
— Реактивные самолеты. Аппараты тяжелее воздуха. Впрочем, они уже устарели, — говорит Николай Иванович и сочувственно улыбается.
«Аппараты тяжелее воздуха! Но их проекты только зреют в головах самых дерзких мыслителей. Откуда же они появились? Какой теперь год, какой век?»
Цепляюсь за последнюю мысль, как утопающий за соломинку, и невольно произношу ее вслух.
— Середина двадцать первого века, — отвечает тот, кто назвал себя Лобачевским. — Успокойтесь. Выслушайте — и все поймете.
Теперь понимаю еще меньше. Правда, и стеклянное здание, и металлические птицы легко объяснить. Об этом я читал в фантастических романах. Но откуда же взялся в двадцать первом веке я? Как оказался здесь он или Ибн-Сина?
Припоминается всякая чертовщина: переселение душ. Я не я. Кто же я? Кто он?
На его щеках рдеет морозный румянец. Он несомненно живой человек — из плоти и крови.
Николай Иванович снова берет меня под руку.
Мы возвращаемся к прозрачному зданию. Мерзлые ветки трещат у нас под ногами. Слегка ноет колено, ушибленное, когда падал в снег. Ели на растопыренных лапах удерживают сверкающие пригоршни сахара. Между деревьями нетронутый снег испещрен иероглифами птичьих и заячьих следов. Лес точно такой же, как в дни моей юности, как в дни его юности, как сотни лет тому назад. «Сотни лет тому назад», — к этой мысли нужно привыкнуть.
Я вспоминаю свою жизнь. Я слишком много терял на своем пути. Сначала тихую старушку, рассказывающую сказки, потом — мать, потом — друга, с которым делил последний огарок свечи, потом — любимую… Такой непосильной ценой я платил за все, что приобретал, — опыт, интеллект, знания. Но я знал, что и это потеряю в конце пути, растворясь в природе. Я часто задавал себе вопрос — стоит ли жить? — и продолжал путь, потому что нет в мире ничего выше человеческого мужества. И однажды…
Когда это было? Ночь… Бревенчатая изба… С кем-то поговорил, но с кем и о чем, не могу вспомнить… Свечи давно кончились. При тусклом мерцании сальника составляю и записываю формулы клеточного обмена. Отрываюсь от бумаги, вспоминаю кусочки своей жизни — разлуки, разлуки… Их ровно столько же, сколько встреч. Но запоминаются они больше. Ведь встречаясь с человеком, еще не знаешь, кем он станет для тебя. И лишь при разлуке узнаешь это. Слишком поздно…
Опять склоняюсь над бумагами, и приходит мысль: у природы два пути разложение живого на неживое и создание живого из неживого. Человек в лаборатории пока умеет повторять один ее путь. Но в конце концов человек может всегда научиться всему, что умеет природа. Она не запрещает учиться у нее и превосходить ее. Человек повторит и другой путь природы, создав сначала белок, потом — клетку.
Тогда-то я написал об этом и забыл надолго… Вспомнил лишь сейчас, непонятным образом вернувшись в жизнь. Да, непонятным, потому что можно создать клетку, но нельзя воссоздать личность, как нельзя остановить или хотя бы замедлить время. И все же я пришел в мир. Это непостижимо!
Мы подошли к зданию. Двери подымаются, уходят в стену, открывая вестибюль. Сворачиваем в коридор, попадаем в многоугольный зал.
— Я уже видел этот зал, — говорю Лобачевскому и рассказываю о том, как решал задачу, стоя за окном.
На стенах зала вспыхивают сотни разноцветных огоньков. Кажется, что это загораются под лучами солнца таинственные письмена.
К нам направляется тот самый молодой блондин, который беседовал с Ибн-Синой.
— Привет, Николай Иванович! — здоровается он с Лобачевским, как со старым приятелем. — А кто с вами?
— Известный биолог и медик, — Лобачевский называет мою фамилию.
Против ожидания молодой человек не удивляется, не рассыпает почтительных комплиментов, не перечисляет известных ему моих трудов, как было принято в моей прежней жизни.
— Рад, — говорит он и протягивает мне руку. — Ким, один из инженеров этого зала.
Он заводит с Лобачевским разговор о какой-то математической проблеме. Ким говорит быстро, отрывочно, словно жалеет тратить энергию на слова или торопится. В наше время инженеры были не такими — более солидными с виду, держались степеннее. А Ким совсем мальчишка. И к тому же это странное имя. Но почему-то он нравится мне, несмотря ни на что.
— Николай Иванович сказал, что вам нужно кое-что объяснить, — обращается он ко мне. — С удовольствием. Начнем с этого помещения. Вы находитесь в третьем кибернетическом зале. — Ким делает жест. — Здесь установлены машины, моделирующие работу человеческого мозга. Нервная клетка действует по принципу «да» или «нет», то есть проводит или не проводит в данное время возбуждение. В машинах функции клеток выполняют атомы. Когда они возбуждены, заряжены энергией, соответствуют состоянию «да», когда не заряжены — состоянию «нет».
«Кибернетический», «заряженный атом» — пытаюсь запомнить новые слова. Понимаю далеко не все, смутно улавливая суть. Смотрю на Николая Ивановича и думаю: «Бессмертный Лобачевский, бессмертный Ибн-Сина. Что может быть естественнее, чем это сочетание слов? Разве, изучая геометрию Лобачевского, я не восхищался силой его логики, не беседовал с ним? Разве не завидовал Ибн-Сине, забывая, что он давно умер? Но тот Лобачевский жил в строгих теоремах, а этот появился передо мной, и я вижу его полные губы, слегка сдвинутые брови и крутой открытый лоб».