Сейчас же велели позвать пришедшего, и праздничное настроение, как бы в ожидании какого-либо несчастия, сменилось в тревогу. Через несколько минут в переднюю является Григорий, в лаптях (хотя дворовые у нас никогда в лаптях не ходили), в разорванной и заплатанной свитке, с небритою бородою и с мрачным лицом. Казалось, он нарочно старался загримироваться, чтобы сделать свой вид более печальным.

— Зачем ты пришел, Григорий?.. Что случилось в деревне?..

— Несчастие… вотчина сгорела! — ответил гробовым голосом Григорий.

Первое впечатление было ужасно! Помню, что родители пали на колени и долго молились перед иконами в гостиной, а потом поехали молиться к Иверской Божьей матери. Мы же, дети, все в слезах остались дома.

Из дальнейших расспросов оказалось, что пожар случился от того, что один крестьянин, Архип, вздумал в Страстную пятницу палить кабана у себя на дворе. Ветер был страшный. Загорелся его дом, а от него сгорела и вся усадьба. В довершение несчастия сгорел и сам виновник беды, Архип, который побежал в горевшую свою избу что-то спасать и там и остался!

Но, собственно говоря, обдумав все более хладнокровно, родители убедились, что это еще не очень большое несчастие, так как вся наша крестьянская усадьба была слишком ветха и рано или поздно ее надобно было возобновлять. Григория отправили назад с обещанием от родителей, что они последнюю рубашку свою поделят с крестьянами. Это, помню, были слова папеньки, которые он несколько раз повторял Григорию, велев передать их крестьянам.

Кажется, в этом несчастий помог родителям тоже добрейший дядя, Александр Алексеевич.

Дней через десять приехал за нами тот же Семен Широкий в кибитке, запряженной тройкой пегих лошадей, и мы с маменькой отправились в деревню. Вся усадьба представлялась пустырем, кое-где торчали обгоревшие столбы. Несколько вековых лип около сгоревшего скотного двора тоже обгорели. Картина была непривлекательная. В довершение ко всему наша старая собака Жучка встретила нас махая хвостиком, но сильно воя.

Через неделю же закипела работа, и крестьяне все повеселели. Маменька каждому хозяину выдала на усадьбу по 50 рублей. Тогда это деньги были очень большие. Свой скотный двор тоже поставили новый и при нем людскую избу, и небольшой флигелек для нашего пребывания. Плетневая наша мазанка, окруженная двумя курганами, была защищена вековыми липами и не сгорела, но в ней всем нам помещаться было тесно.

Дочь сгоревшего крестьянина Архипа, Аришу, маменька очень полюбила и взяла к себе в комнаты, а потом она сделалась дворовою и была у нас постоянной прислугою в горницах в Москве.

К концу лета деревня наша была обстроена с иголочки, и о пожаре не было и помину. Помню, что, давая вспоможение крестьянам, маменька каждому говорила, что дает помощь ему взаймы и чтобы крестьяне, когда найдут возможным, уплатили бы этот долг. Но, конечно, это были только слова. Долгу с крестьян никто никогда не требовал.

Все, что я описал выше про наше времяпровождение в деревне, относится, конечно, не к одному первому году нашего в ней пребывания, но и к последующим. Я еще раза два-три в дальнейших своих воспоминаниях буду возвращаться к деревне, теперь же, чтобы покончить с нею на этот раз, сообщу о наших деревенских соседях и знакомых.

Я уже упомянул выше о Павле Петровиче Хотяинцеве. Он с женою, кажется, Феодосьею Яковлевною, жил в своем селе Моногарове. Большой деревянный дом его находился возле самой церкви, и мы с маменькой, бывая всякое воскресенье в церкви, каждый раз были приглашаемы из церкви на чашку кофе. Но вместо кофе тут бывал целый завтрак с аппетитным пирогом с начинкою из яиц, зеленого луку и молодых цыплят. Кроме взрослого сына, который служил где-то юнкером, у них был 4-летний сынок, родившийся после 12-летнего перерыва, и в этом сынке родители не слышали и души. Любимою игрою мальчика было рядиться в священника, а потому у него было полное священническое облачение, и он постоянно что-нибудь служил. Хотяинцевы изредка бывали и у нас.

Вторая соседка была старушка Небольсина; ее деревенька тоже принадлежала когда-то отцу Хотяинцева и находилась по пути от нас к церкви. Старушка часто зазывала нас с маменькой к себе отдохнуть, но у нас она никогда не бывала, — по крайней мере, я не припомню, — вероятно, по своей старости.

Третьи соседи были помещики Еропкины. Эта семья представителей древнего дворянского рода состояла из мужа и жены, уже пожилых, двух дочерей, уже невест, и одного сына. Сами родители были едва-едва грамотны, дочери грамоте не обучались; сынок же, уже лет 17–18, ограничился обучением у дьячка. Это семейство раза три в лето бывало у нас, и столько же раз и мы у них. У них были хорошие оранжереи и парники, и они, приезжая, всегда привозили нам то дыню, то арбуз.

Вот и все соседи… И вообще говоря, мы в деревне коротких знакомств не заводили, а ограничивались только визитами.

Кроме этих соседей к нам иногда являлось приходское священство, состоявшее из священника, дьякона, у которого было 12 взрослых дочерей и ни одного сына, и дьячка. Все эти лица немного отличались от простых крестьян, и то только своим полуобразованием, в отношении же жизни они были те же крестьяне и столь же много работали своеручно, не имея у себя ни одного наемного рабочего. С дьячком Иваном Федоровичем я даже покумился, потому что, бывши ребенком, крестил у него новорожденного. Лет 8 тому назад, т. е. летом 1887 года, я был в Даровой у сестры Веры Михайловны, о чем сообщу подробнее в своем месте, и, конечно, был в Моногарове, чтобы отслужить панихиду по папеньке. Служащий нынче настоятелем Моногаровского прихода отец Преферансов (породнившийся с сестрою Верочкою) показался мне совершенным джентльменом в сравнении с прежним священником. Ну, да это и хорошо{29}.

В заключение кратких своих воспоминаний о деревне я не могу не упомянуть о дурочке Аграфене. В деревне у нас была дурочка, не принадлежавшая ни к какой семье; она все время проводила шляясь по полям, и только в сильные морозы зимой ее насильно приючивали к какой-либо избе. Ей уже было тогда лет 20–25; говорила она очень мало, неохотно, непонятно и несвязно; можно было только понять, что она вспоминает постоянно о ребенке, похороненном на кладбище. Она, кажется, была дурочкой от рождения и, несмотря на свое таковое состояние, претерпела над собою насилие и сделалась матерью ребенка, который вскоре и умер. Читая впоследствии в романе брата, Федора Михайловича, «Братья Карамазовы» историю Лизаветы Смердящей, я невольно вспоминал нашу дурочку Аграфену.

* * *

Приступлю теперь к воспоминаниям о нашем первоначальном домашнем обучении. Первоначальным обучением всех нас грамоте, то есть азбуке, занималась наша маменька. Азбуку учили не по-нынешнему, выговаривая буквы а, б, в, г и т. д., а выговаривали по-старинному, то есть: аз, буки, веди, глаголь и т. д. и, дойдя до ижицы, всегда приговаривали известную присказку. После букв следовали склады двойные, тройные, четверные и чуть ли не пятерные, вроде: багра, вздра и т. п., которые часто и выговаривать было трудно. Когда премудрость эта уже постигалась, тогда приступали к постепенному чтению. Конечно, я не помню, как учились азбуке старшие братья, и эти воспоминания относятся ко мне лично. Но так как наша учительница была одна (наша маменька) и даже руководство, или азбука, преемственно перешла от старших братьев ко мне, то я имею основание предполагать, что и братья начинали учение тем же способом. Первая книга для чтения была у всех нас одна. Это Священная история Ветхого и Нового завета на русском языке (кажется, переведенная с немецкого сочинения Гибнера). Она называлась, собственно, «Сто четыре священных истории Ветхого и Нового завета»{30}. При ней было несколько довольно плохих литографий: Сотворения мира, Пребывания Адама и Евы в раю, Потопа и прочих главных священных фактов. Помню, как в недавнее уже время, а именно в 70-х годах, я, разговаривая с братом Федором Михайловичем про наше детство, упомянул об этой книге; и с каким он восторгом объявил мне, что ему удалось разыскать этот же самый экземпляр книги (т. е. наш детский) и что он бережет его как святыню.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: