Второй зверь, укрываясь за одиночными чахлыми деревцами, понесся в чащу. Ньолгун торопливо разрядил ружье. Росомаха поддала крепче, только снежные комья взлетели из-под мелькающих лап. Ньолгун выстрелил еще. Зверь круто повернул, заметался, и тут Кириск, безоружный мальчик, как-то уж очень ловко кинул аркан. Гибкая петля догнала зверя. Росомаха дернулась, сильным рывком мальчика бросило в снег. Разъяренный зверь повернул назад и помчался к нему.
Ньолгун бросился туда же что есть силы, крича и стреляя в воздух. В этот опасный миг спокойнее всех вел себя мальчик. Он не отпустил аркан. Росомаха приближалась крупными прыжками.
Кириск мгновенно вскочил на ноги и, когда зверю оставалось всего два прыжка, отпрянул за дерево. Взрослые подошли, когда мальчик, подобрав торчащий из снега толстый сук, добивал опутанного и уже не страшного хищника.
Чочуна восхищенно качал головой.
Теперь ничто не мешало переключаться полностью на соболей.
Лука-Нгиндалай и его дети добыли за осень знатных соболей, большую часть их отдали Чочуне, но и себе оставили: нынче оленевод поедет на далекую Шилку, к сородичам. Решили так: сперва Лука заедет в Николаевск вместе с Чочуной. С ярмарки Чочуна вернется назад, а Лука с молодыми ороками продолжит путь по Амуру до таежной эвенкийской деревни на Шилке.
Глава XXIX
Как всегда, с рассветом вороны стаями вылетели из голубого заиндевелого ельника, где, укрывшись в гуще разлапистых ветвей, зябко коротали длинную ночь.
Ельник взбирается по кручам высокой террасы, переходит в непролазную тайгу, которая разбегается по глухим нехоженым сопкам.
У подножия кручи в рощице черноствольной каменной березы не сразу приметишь маленькое подслеповатое стойбище Ке-во. Снег засыпал его. И только не в меру высокие сугробы да сизый дымок от сухих лиственничных дров обнадежит проезжего: тут его ждет тепло.
Вороны расселись на вершине узловатой ели, которая, словно осердясь на своих сородичей, убежала из ельника и поселилась в рощице, среди каменной березы, сразу за стойбищем. Целая сотня ворон может спрятаться в ветвях этого дерева. Утром перед вылетом на кормежку или вечером перед сном вороны слетаются к ели со всех лесов, теснятся на ее вершине, дремотно вполголоса каркают. Потом, будто сговорившись, разом снимаются, взмывают вверх и гигантской черной тучей закрывают собой полнеба. На землю опускается сумрак.
Родовое предание гласит: вороны облюбовали ель в тот день, когда на берегу Тыми у подножия высокой кручи появилось стойбище Ке-во. Может быть, в далеком прошлом, люди, поселившиеся на берегу нерестовой реки, назывались не так, как сейчас. Но прошло много лет, люди позабыли свое прежнее имя и стали называться Кевонги — жители Верхнего селения.
Сегодня вороны медлили с отлетом, облепили оголенную вершину, с которой сбили хвою еще в незапамятные времена. Каркали, словно спорили, гадая, что предпримут жители стойбища.
В эту ночь к Ыкилаку так и не пришел сон. Он и виду не показывал, что его тревожит скорая поездка в стойбище А-во — Нижнее селение. Конечно, он с нетерпением ждал поездки. Осень ждал, зиму ждал. Ждал лето и еще осень. Ждал, но никак не проявлял нетерпения. Только несмышленыши-подростки позволяют чувствам овладеть собой. Даже от небольшой радости готовы прыгать полдня. А он — мужчина! Он уже кормилец. И должен держать себя в руках. Этому учил отец. Этому учила тайга. Учили все шестнадцать буранистых зим и шестнадцать лет: дождливых и сухих, обильных ягодами и рыбой.
Он не спал. Нет, не потому, что взволнован. Это милки[27] всю ночь строили козни. Это они отогнали от Ыкилака сон.
Им бы только напакостить человеку. То ночью в лесу заорут, и человек цепенеет. А потом хохочут над ним, одиноким, скованным страхом. Или в осенний ледостав направят туда, где лед тонок, и человек обязательно искупается в морозной воде. А то и утонет.
И в эту ночь проклятые милки отняли у Ыкилака сон. Хорошо, что никто не видел, как всю ночь он вертелся. В то-рафе на других нарах спал аки. Всю ночь свистел носом. Вот и зазвал этим своим свистом милков. А все потому, что завидует Ыкилаку. И злится на отца. Ланьгук должна была стать женой Наукуна — он старший. Но волею отца она станет женой младшего.
Зимняя ночь длинная. А эта особенно. Ыкилак ворочался с боку на бок, сбились мягкие, как замша, штаны из кожи тайменя. Они мягкие, пока сухие. Когда подмокнут и высохнут, станут как кора на лиственнице. Мни их потом. Долго и старательно мни. А штаны, ставь их на пол — будут стоять колом.
Ыкилак повернулся на левый бок, взглянул в дымовое отверстие на потолке. Перед сном он сам закрыл его снаружи. Наверно, неплотно. И в щель Ыкилак увидел: небо заметно посерело, будто густой до черноты чай разбавили кипятком.
«Еще полежу», — он подтянул к подбородку старую собачью доху.
Еще от деда доха. Ее никто давно не носит — такая ветхая. Ыкилак не помнит, было ли у него когда-нибудь одеяло — всегда укрывался дохой или еще каким хламом.
До полуночи в то-рафе обычно жарко. К утру остывает. Но если надеть халат из рыбьей кожи, накрыться дохой и лежать скорчившись, чтобы ноги не выглядывали, можно пролежать до утра и не замерзнуть. Только устанешь так лежать. Тем более, что постель — оленья шкура, брошенная прямо на деревянные плахи, — давно вылиняла, и ощущаешь все неровности нар, как суставы на тощей руке стариков. За много лет Ыкилак приноровился к своей постели: передвинешься чуть-чуть в сторону, и бокам не так больно.
Мелкие звезды погасли, только крупные видны. «Еще немножко полежу», — сказал себе Ыкилак.
И тут он вспомнил о выкупе. Долго, две зимы, собирали этот выкуп. Отец охотился. Ыкилак охотился. Охотился и Наукун. Но тот сердит на отца и припрятывает часть соболей. Ыкилак знал об этом, но молчал. Наукун еще скажет, младший брат не мужчина — только и ждет, чтоб за него другие работали. А ведь обычай велит: всему роду собирать выкуп. Потому что к ним придет женщина. И неважно, чьей женой она станет. Важно другое — принесет детей, продолжателей рода.
Выкуп собрали богатый, соболей большая связка — трижды по сорок шкурок, двенадцать лис, восемь шкур выдры. Ыкилак сам носил одежду из рыбьей кожи, а всю добычу отдал на выкуп.
Он вспомнил, что вчера вечером отец снес увесистый узел в амбар. Срубили они его из лиственничного долготья и поставили на сваи — собаки не заберутся. Но покрыт он корьем. Как бы лесной зверь не проник туда. Ведь для росомахи кора не препона.
Ыкилак откинул доху, быстро встал и, пока накопленное за ночь тепло не улетучилось, набросил халат на собачьем меху, нашарил в темноте нерпичьи торбаза, натянул меховые чулки.
Наукун не проснулся даже тогда, когда младший брат, обходя очаг, зацепил ногой за что-то. Ыкилак нагнулся, протянул руки — они коснулись низкого столика. Братья после вечернего чая не убрали его.
Согнувшись привычно, Ыкилак прошел узкий, тесный коридор, толкнул наружную дверь. Прилаженная к косяку с помощью ремня из сивучьей кожи, она неслышно отошла и, выпустив человека, снова закрыла вход. Ыкилак глотнул морозного воздуха — сна сразу поубавилось.
Мелких звезд не видать. Но крупные редкие звезды, словно подожженные кострами зари, вспыхивали и, мерцая, лучились на небосклоне. И если чутко вслушаться, услышишь, как мир тихо и умиротворенно досыпает еще одну ночь. Звезды в эту пору издают какой-то особый звон, от которого сон спокойный и полный…
В эту ночь не спала и Талгук. Завтрашняя поездка мужчин волновала ее не меньше, чем младшего сына. Она тоже ворочалась с боку на бок, стараясь ненароком не задеть мужа. Все-таки задела. Касказик открыл глаза, но не шевельнулся. Только сказал:
— Близко, что ли, утро?
— Нет, еще не близко, — приникнув к его плечу, прошептала Талгук.
— Ты что — не спала? Голос какой-то не сонный.
27
Милки — злые духи, оборотни.