Тихо кругом, сонно... Палий выходит из своего дома, что в Белой Церкви, садится на рундучке и думает, думает, думает... Что за тихая ночь! Тёмное небо усеяно звёздами, много их, как много казаков на всей этой степи, но всей Хвастовщине и по Полесью... Вот уж сколько лет, словно пчёлы за маткою, летят в Хвастовщину казаки и голота со всех концов, все до Палия, до батька казацкого… И запорожцы чубатые идут «погуляти» и волохи черномазые целыми посёлками валят в Хвастовщину, и подоляне идут сюда же, и Червонная Русь, и Волынь, всё бредёт в царство батька козацкого, Палия Семёна Ивановича... Мазепинцы, левобережные, словно саранча, летят сюда же, и нету им удержу, не устеречь их караулам Мазепиным... И лютует на Палия старый, лукавый Мазепа. Да и как не лютовать ему! Сам видит, что у Палия житье людям привольнее, чем у него, в гетманщине. А сам и виноват же... Лядским ладоном прокурен Мазепа Иван Степанович, ляхом смердит от всего духа мазепинского, так и остался старый королевским пахолком, что блюда лизал в королевских передних, да и всех молодых, знатных казацких сынов в пахолков перевернуть хочет... Где ж тут, у чёртовой матери, хотеть, чтоб казаки его любили! Вон он, старый пахолок, панство на Украйне расплодить хочет, мало польское панство залило сала за шкуру народу украинскому! «До живых печёнок» дошло это панство! А он и своё, казацкое панство, на поругу народу разводит...
А эти ляшки-панки, словно осы в улей с мёдом, забрались в Украйну, да так и гудут около Мазепы в охотницких, да компанейских, да сердюцких полках... Так и этого мало, надо своих трутней в улей напускать... Ну, и напустил бунчуковых товарищей, землю у поспольства отнял, панщину завёл вражий сын, да ещё и на старого Палию лютует... То-то! Засел в свой Батурин, окопался, как в чужой земле, и носу показать без сердюков да московских стрельцов не смеет... Пропадёт за ним милая Украйна!
Вон недавно проезжал через Хвастав к святым местам поп московский, отец Иоанн, по отчеству Лукьянов, так говорил «не абы яке» про Мазепу...
— Крипко сидит там гетман? — спрашивал попа Палий.
— Да крепок-то он только стрельцами, и он, и Батурин его, на караулах все москали стоят, целый полк стрельцов живёт в Батурине. Анненков полк с Арбату...
— А народ, поспольство?
— Яко собака перед горячею кочергою... Коля б та стрельцы, то б хохлы его давно уходили, что медведя в берлоге, только стрельцов и боятся, а он без них не ступит и шибко жалует их, всё им корм, да корм, да пития всякие...
Поп этот московский, отец Иоанн Лукьянов, что от святых мест ехал на Белую Церковь, «таке чудна попиня»... Тупки, что провожали его с купцами по степи, боятся, говорит попик, Палия...
— Мы б с радостью и до Киева проводили, говорят, да боимся Палия вашего: он нас не выпустит вон от себя, тут де и побьёт...
— Чудни турки…
— То-то чудны... У нас, говорят, про Палия страшно грозная слава...
— Овва-бо! Яга вже там гризна!
— Ещё бы! Мы, говорит, никого так не боимся, как Палия. Нам де и самим зело хочется его посмотреть образ, каков де он?
И доброе лицо старика светится детски-старческою улыбкою.
— Образ... у мене образ. От дурни!
И старик, сойдя с рундучка, тихо побрёл через обширный двор к леваде, усаженный вербами. Начинало светать, но вербы со своими густыми низко опустившимися ветвями казались ещё совсем тёмными, и только и просветах между ними виднелось небо, розовые краски которого обещали прелестное утро. Две собаки, которые спали, разметавшись среди двора, словно бы уверенные, что не их дело лаять, когда не на кого, увидав хозяина, поднялись с земли и, точно по заказу, замахали хвостами, как бы говоря: «Ну, вот соснули мы маленько, а теперь за дело...»
— То-то, выспались, сучьи дити, — ласково бормочет старик, — знаете, що я, старый собака, не сплю…
У конюшни, распластавшись на соломе, спят «хлопцы», которые всю ночь гуляли «на улице» и напролёт всю ночь горланили то «Гриця», то «Ой сон, мати», то «Гоп, мои гречаники»...
— Эх, вражи сыны, набигались за ничь за дивчатами, — продолжает ласково ворчать старик.
А там кони, узнав хозяина, повысовывали морды в открытые двери конюшни и ржут весело...
— Що, дитки, пизнали старого? — обращается он к коням...
А вот и утро, совсем светло становится... Вдоль лева ты ко двору приближается конный казак и, узнав «батька» Палия, осаживает лошадь...
— Здоров, Охриме, — ласково говорит Палии.
— Бувайте здорови, батьку, — отвечает казак, снимая шапку.
— Звидки?
— Та з Kiива ж московського попа проводили.
— Отца Иоанна?
— Его же.
— Добре.
Казак что-то мнётся, конаясь в шапке. Вынув из шапки хуетку, он достаёт из неё что-то тщательно завёрнутое.
— Що в тебе у шапци там, кiевськiй бублик, чи-що? — улыбаясь, спрашивает Палий.
— Ну, батьку, не бублик.
— Так, може, гарна цяця?
— Ни, батьку... Ось-де воно гаспидьске, — радостно сказал казак, вынув из платка какую-то бумагу и подавая её Палию.
— Що се таке? — спрашивает этот последний.
— А Бог его знае, що воно таке е... писано щось…
— А де взяв?
— У Паволочи дали... У того козака найшли за скринею, де московскiй пип ночував... Можа воно яке там, Бог его знае, ще воно надряпано...
И Палий, развернув бумагу, прочёл: «А в Хвастове по земляному валу ворота частые, а во всяких воротах копаны ямы да солома наслана в ямы, там палиевщина лежит, человек по двадцати по тридцати, голы, что бубны, без рубах, нагие, страшны зело; а в воротех из сел проехать нельзя ни с, чем, всё рвут, что собаки: дрова, солому, сено, с чем не поезжай...»
— Бреше гаспидив москаль, — не утерпел казак, — бреше сучiй сын...
Палий улыбнулся. — Себ то ты попа так, Охриме?
Охрим смутится, но не растерялся...
— Ох, лишечко... Хиба ж се пип пише?
— Пип, Охриме.
— Так окрим его священства... А всё же бреше...
«А когда мы приехали в Паволочь, — продолжал читать Палий, — и стали на площади, так нас обступили, как есть около медведя, все козаки-палиевщина: и все голутьба беспорточная, а на ином и клока рубахи нет, страшные зело, черны, что арапы, и лихи, что собаки, из рук рвут. Они на нас, стоя, дивятся, а мы им и втрое, что таких уродов мы от роду не видали; у нас на Москве и на Петровском кружале не скоро сыщешь такого хоть одного...»
— А то-ж! Воно трохи и правда, — заметил старик, кончив читать и догадавшись, что это, вероятно, листок из дневника или путевых заметок отца Иоанна, оброненный о Паволочи.
Как бы то ни было, но листок этот заставил задуматься старика. По листку Палий мог судить, какие вести и в каком виде доходят о нём до Москвы, до бояр и до царя и насколько эти вести отвечают его задушевным, глубоко таимым от всех планам... Вести не лестные: они могут только бросить иди, на то, что всю жизнь лелеял Палии в своей казацкой душе, а теперь уже светилось вдали не то путеводною звездою, не то погребальным факелом... Ведь могила-то уж не за горами...
— Спасибо, Ох ним с... Прихода погодя, дило буде, — сказал старик и, поникнув седой головой, снова направился к дому, бормоча: «Билла Украина... коли-то твоё сонечко встане?»...
Солнце действительно вставало, но не то, которого искали старые очи Палия Семёна.
VIII
Много было в это время работы Палию, и было о чём подумать; и молодому черепу так впору бы лопнуть от дум беспокойных, от тяжкой неизвестности, которая тяготела над Правобережной Украиной, которую старые, но еже мощные руки Палия буквально вынули ил могилы, как о том пророчествовал Юрий Крижанич... Не хочет брать Палия с его воскресшею Украиною под стою высокую реку московский царь, да и как ему взять его и всю его буйную Палиевщину под свою руку, когда он шибко задрал шведского короля, отнял у него ключ к морю Варяжскому, и сердить Польшу не приходится. А взять Палия, значит, рассердить Польшу, потому: Палий-де полковник в подданстве состоит у польского короля, союзника царского, да вся Правобережная Украйна, вся Палиевщина — польская земля... То-то польская! Разодрали бедную Украйну по живому телу надвое: одну половину Москва взяла, другую, правобережную, дали польским собакам на съеденье... Так не быть же этому! Старый Палий все собачьи зубы переломает у ляхов, а не даст им Украины! Вон сколько поды в Днепре, что бежит к морю мимо Киева: то кровь да слёзы украинские, а не вода... Как же отдать всё это ляхам? Пускай лучше уж с мёртвого сымуг сорочку, когда Палий умрёт, а Украйну он не отдаст ляхам... Не Иуда он, чтобы продать Христа; да и Иуда и тот удавился… А то царь пишет, покорись ляхам, отдай им мать родную на поругу... Царю хорошо; он там у самого моря новый город строить начат, это он свечечку затеплил там в память пращура своего, Александра Невского... А Палию велит загасить свечу, что он затеплил над могилой Украйны... Нe бывать этому! Лоб расшибут поляки об стены Белой Церкви, что укрепил Палий. Не видать им, как своих панских ушей, ни Богуслава, ни Корсуна, ни всей Хвастовщины, ни Полесья, ни Побережья, всё это Палиево; умрёт, так Богу завещает свою отчину-Украйну, а не панам на прогул, да на пропляс, да на венгржин, да на мазура...