Старик почтительно, стоя, взял бумаги, почтительно развернул их одну за другою и внимательно прочёл; потом, медленно вскинув свои умные, кроткие глаза на посланца, спросил тихо:
— Чого ж вашей милости вгодио?
А мне вгодио именем его королевского величества и его царского величества государя и повелителя моего объявить тебе, полковнику, о том, чтобы ты незамедлительно сдал Белую Церковь законным властям Речи Посполитой, — резко и громко объявил Паткуль.
Палий задумался. Кроткие глаза его опять опустились в землю, и он медлил ответом.
— Я жду ответа, — напомнил ему Паткуль.
— Я повинуюсь его величеству... Я зараз отдам Билу Церкву, коли...
Старик остановился и нерешительно перебирал в руках бумаги.
— Что же? — настаивал Паткуль.
— Коли вы покажете мени письменный на то приказ од его царского величества и от пана гетьмана Мазепы, — снова вскинул он своими кроткими глазами.
Паткуль откинулся назад. Голубые, ливонские глаза его заискрились. Глаза Палия, кроткие, как у агнца, стали ещё кротче.
— В царском желании ты не должен сомневаться, — ещё резче и настойчивее сказал первый. — Белая Церковь уступлена полякам ещё по договору 1686 года; при том же с того времени царь заключил теснейший союз с королём против шведов, так что нарушать договор он и не может желать; а ты мешаешь успешному ведению войны, отвлекаешь польские войска и упрямством своим навлекаешь на себя гнев царя.
— Упрямством, — тихо, задумчиво повторил Палий, — упрямством... Упрямством я помогаю и царю, и королю... Я за для того й заняв Билу Церкву, що боявся, щоб вона не досталась и царьским, и королевским ворогам — шведам, бо... бо вы сами горазд знаете, что у ляхив не ма ни силы, ни ума, вони и своих городив и фортецiй не вмiют обороняти... А в моих руках, пане, Бела Церква не пропаде, мов у Христа за пазухою.
Эта простая, но логическая речь не могла не озадачить ловкого дипломата, ещё недавно от имени царя ведшего переговоры с венским двором и не встретившего там такого дипломатического отпора, какой он встретил теперь от этого мужика, от простого, «подлого» старикашки.
— Так ты взял крепость на сохранение? — изворачивался дипломат, как уж на солнышке.
— На сохранение, пане.
— А есть ли токмо на сохранение, так и должен возвратить её по первому требованию владельца.
— И возвращу, пане, коли царь укаже.
— Царь! — Дипломат начинает терять дипломатическое терпение. — Именем царя ты прикрываешь не по правде!
А старичок опять молчит. Опять кроткие глаза его вскидываются на волнующегося пана, и в этих глазах светится не то робость, не то тупость, не то насмешка... Паткуль не выносит этого в одно и то же время и покорного, и лукавого взгляда.
Вдруг в открытое окно, выходящее на двор, просовывается лошадиная морда и тихо, приветливо ржёт...
— Что это ещё! — невольно вскидывается Паткуль.
— Да се, пане, дурный коник хлиба просит, — по-прежнему кротко отвечает Палий.
— Это чёрт знает что такое! — горячится дипломат. — Я думал, что мне придётся говорить с людьми, а тут вместо людей лошади...
— Ну-ну, пишов, геть, дурный коню! — машет Палий рукою на нежданного гостя. — Пиди до Охрима... Эх як дурный... Мы тут за господином послом его королевськи милости про государственни речи говоримо, а вин, дурный, лизе за хлибом...
Откуда ни возьмись под окном Охрим и уводит недогадливого коня в конюшню.
— Именем царя ты покрываешься не по правде, — снова налаживается дипломат. — Тебе изрядно ведомо, что царь удерживается от вооружённого против тебя вмешательства потому токмо, что не желает брать на себя разбирательства внутренних дел Речи Посполитой из уважения к королю его милости, но естьли ты послушанием не постараешься тотчас же снискать милость короля и Речи Посполитой, то царь, по их просьбе, должен будет, в согласность трактатов, подать им сикурс и выдать тебя на казнь и скарание горлом, яко бунтовщика...
— Так... так... Пропала-ж моя сива головонька, — бормочет старик, грустно качая головой.
— Так покоряешься?
— Покоряюсь, покоряюсь, пане.
— Сдаёшь крепость?
— Сдаю... Ох, як же ж не сдать... зараз здам... тоди як...
— Что! Как?
— Тоди, як пршде приказ...
— Да приказ вот... — И Паткуль указал на универсал.
— Ни, не сей, пане... Се — холостый...
— Как холостой?
— Та холостый же, пане... У ляхив, пане, усе холосте, и сама Речь Посполита, уся Польша холоста, не жереба...
Паткуль невольно улыбнулся этой грубой, но меткой речи старого казака. Он сам давно понял, что Польша — это холостой исторический заряд, из которого ничего не вышло, и потому он сам, бросив это неудачливое, но жерёбое государство, поступил на службу России.
— Холостой приказ... то-то! А тебе нужен не холостой, жеребячий? — спросил он строго.
— Так, так, пане, жеребячий, заправський указ.
— От кого же?
— Вид самого царя, пане... О! Там указы не холости...
Паткуль понял, что ему не сломать и не обойти дипломатическим путём упрямого и хитрого старикашку, прикидывающегося простачком. Он попробовал зайти с другого боку, пойти на компромисс.
— А если я предложу тебе заключить с поляками перемирие до окончания войны со шведами? — заговорил он вкрадчиво. — Пойдёшь на перемирие?
— Пиду, пане, — опять отвечает старик, потупляя свои умные глаза.
— А на каких условиях?
— На усяких, пане... Я на всё согласен.
— И противиться королевским войскам не будешь?
— Не буду, борона мене Бог.
— И Белую Церковь сдашь?
— Ни, Билой Церкви не здам...
Это столп, а не человек! От отобьётся от десяти дипломатов, как кабан от стаи гончих... У Паткуля совсем лопнуло терпение...
— Да ты знаешь, с кем ты говоришь! — закричал он с пеною у рта. — Знаешь, кто я!
— Знаю... великiй пан...
— Я царский посол, а ты бунтовщик! Ты недостоин ни королевской, ни царской милости, и с тобою не стоит вести переговоров, потому что ты потерял: и совесть, и страх Божий!..
— Ни, пане, не теряв.
— Я буду жаловаться царю, он сотрёт тебя в порошок!
— О! Сей зотре, правда, що зотре, в кабаку зотре...
— И сотрёт!
— Зотре, зотре, — повторял старик, качая головой.
— Так покоряйся, пока есть время. Сдавай крепость! Правобережье навеки потеряно для Украйны.
Старик выпрямился. Откуда у тщедушного старика и рост взялся, и голос. Молодые глаза его метнули искры... Пат куль не узнавал старика и почтительно отступил.
— Не отдам никому Билой Церкви, — сказал Палий звонко, отчётливо, совсем молодим голосом, отчеканивая каждое слово, каждый звук. — Не виддам, поки мене видсиля за ноги мёртвого не выволочуть!
Положение Паткуля становилось безвыходным, а в глазах пильного гетмана, Адама Сеневского, который истощил все средства Речи Посполитой, чтобы выбить Палия из его берлоги, и не выбил, и которому обещал, что он немедленно заставит этого медведя покинуть берлогу, лишь только пустит в ход свою гончую дипломатическую свору, в глазах гетмана положение Паткуля, при этой полной неудаче переговоров, становилось смешным, комическим, постыдным. Испытанный дипломат, которому и Пётр, и Польша поручали самые щекотливые дела, и он их успешно доводил до конца, дипломат, который почти на днях вышел с торжеством с дипломатического турнира — и где же! — в Вене, в среде европейских светил дипломатии, этот дипломат терпит полное, поголовное, огульное поражение — и от кого же! — от дряхлого старикашки... Да это срам! Это значит провалить свою дипломатическую славу совсем, бесповоротно, сломать под своею колесницею все четыре колеса разом.
А старик опять стоит по-прежнему тихий, робкий, покорный, только сивый ус нервно вздрагивает...
А в окне опять конская морда и ржание...
— Геть, геть, дурный коего... не до тебе... Пиди до Охрима...