Пётр был рад, что всё кончилось благополучно, и любовался великаном сигом, которого с трудом удерживали два матроса. Спасённый от смерти старик, любуясь на великана царя и почти столько же на великана сига, плакал радостными, старческими мелкими слезами, поминутно крестясь и шамкая беззубым ртом.
— Спасибо, спасибо, дедушка! — благодарил царь, — Вот так рыба-богатырь! Да он больше моего Павлушки...
Павлуша Ягужинский обижается этим сравнением...
— Нет, государь, я больше...
— Ну-ну, добро... Ай да богатырь! Да это что твой шведский корвет, что мы с тобой, дедушка, взяли...
— Точно-точно, царь-осударь.
— Да как ты его осилил, старик;
— Оманом-оманом, царь-осударь, осилил подлеца... Сколько сетей у меня порвал, и-и!..
— Ну, знатную викторию одержал ты над шведом-сигом, старик. Похваляю.
Старик, радостно осклабляясь, качал головой и разводил руками.
— А ещё хотел у меня купить ево, голубчикя... Нет, думаю, повезу царю-батюшке...
— Кто хотел купить? — спросил царь.
— Он, шведин, осударь...
— Какой шведин? Что ты говоришь? — встрепенулся царь.
— Шведин, царь-осударь... Он, значит бы, с кораблём пришёл, а кораб-от у Котлина острова оставил... Чухонцы ево ко мне на тоню лодкой привезли... Чухна и говорит: «Продай ему рыбу-то, а не продашь, он даром возьмёт»... А он, шведин, и говорит: «Я-де, чу, не московская собака, чтоб чужое даром брать»... Так меня это, осударь-батюшка, словно рогатиной под сердце ударило... Я и говорю: «Русские-дё, говорю, православные люди, а не собаки, и сига-де вам моего не видать»... Так только смеются...
— Где ж ты их видал? — тревожно спрашивал царь.
— У лукоморья у самого, царь-осударь, там, за островом.
— А корабль их где?
— У Котлина острова стоит... Чухна сказывала: шанец, стало быть, острог на Котлине рубить хотят...
Царь был неузнаваем. За минуту ровный, ясный, спокойный взгляд его теперь горел лихорадочным огнём. Лицо его поминутно передёргивалось... Ещё в Москве, во время празднеств и всешутейшего собора, его мучила неотвязчивая мысль об этом проклятом Котлине: этот маленький огрудок в лукоморье; этот прыщик на поверхности взморья может превратиться в злокачественный веред и где же? У самого сердца... Сердце! У него нет своего сердца, вместо сердца у него слава России... Когда он прощался с круглоглазой, курносенькой Мартой и слышал, как колотится у него под мозолистой рукой её маленькое, робкое сердце, он и тогда думал об этом Котлине...
«А они хотят там шанц возводить… новый ниеншанц... нарыв у самого моего сердца... Так не бывать сему!»— клокотало в душе встревоженного царя.
В ту же ночь Пётр, в сопровождении Меншикова, Павлуши Ягужинского, старого рыбака Двоекурова и дюжины матросов, пробрался на небольшом катере к самому Котлину и, пользуясь начинающимися уже сумерками, вышел на остров. Шведского корабля там уже не было, потому что он, исследовав бегло берега острова, вышел в открытое море, воспользовавшись первым благоприятным ветром.
На взморье старик Двоекуров не утерпел, чтобы не показать то место, где он поймал сига-великана.
— Отродясь, батюшка-осударь, такого богатыря не видывал, — умилялся старый рыбак.
— Это он из моря пришёл поглядеть на богатыря царя, — пояснил Меншиков.
— Точно-точно, батюшка боярин.
А Пётр, сидя у руля и всматриваясь в туманные очертания острова и берега Финского залива с его тёмно-зелёными возвышенностями и крутыми взлобьями, мечтал: «Тут у меня будет крепость «Парадизшлюсс», ключ к раю российскому или «Кроншлюсс», ключ к короне российской... или «Крондштадт»... А там я возведу «Петергоф» — мою резиденцию, а там — «Алексисгоф», а около «Петергофа» — «Мартенгоф»... Какие добрые, нежные глаза... Нет, она не будет называться Мартой — непригоже... А лучше бы Клеопатра... нет, я не Антоний, не променяю царство на бабьи глаза».
Море положительно вдохновляло его. Тихий прибой волн и плеск воды у крутых рёбер плавно скользившего по заливу катера казались ему музыкой. На море он забывал и детей, и семью... Да и какая у него семья! Ни он вдовец, ни он женатый... Сын — выродок какой-то... моря не любит, войны не любит... Ему бы не царём быть, а черноризцем...
И опять охватывают его грёзы, величавые думы...
«Тут упрусь плечами, яко атлант мифологийный, и на плечах моих будет полмира, а ногами упрусь в берега Дуная, где сидел прадед мой, великий князь Святослав... Он плечами доставал Киева и Новгорода, а я — на Неве крикну, а на Дунае мой голос услышат... Карла я вытолкаю за море, к варягам, правую и левую Малороссию солью воедино... Мазепа и Палий будут моими губернаторами... А там, что богу угодно будет...»
И неугомонная мысль его переносится в Воронеж, к Дону, где строятся корабли для воины с турками.. Вспоминается измождённое, кроткое, святое лицо Митрофана, епископа Воронежского, которого царь так полюбил за ум светлый, восприимчивый, за обаятельную чистоту сердца и за положительную святость, какой он ещё не видал на земле.
«Он благословил меня на агарян... святой старик!..»
«Се аз на тя. Гог, и на князя Рос, Мосоха и Фовеля и обращу тя окрест, и вложу узду в челюсти твоя...». Я не забуду этих слов его из пророка Иезекииля... «Недаром народ боготворит его, при жизни молебны ему служит...»
Катер пристал к берегу острова Котлина. Остров небольшой, низменный, с небольшими взлобинами, кое-где покрытый лесом, кое-где осокой. Окружавшее его море было тихо, и только небольшая зыбь нагоняла на берег едва заметные, сонные волны. Уже совсем рассвело, когда пловцы вышли на берег, и проголодавшиеся за ночь птицы уже реяли над водою, ища себе пищи. Выкатывавшееся из-за горизонта солнце золотило уже верхушки финляндского побережья... То была шведская земля...
Пётр, стоя на возвышении, задумчиво глядел на море, на вырезывавшиеся вдали, вправо и влево, возвышенные берега... Виднелось даже что-то похожее на устье Невы... Петру грезилось наяву, что он видит уже гам, на месте заложенного им городка, золотые маковки церквей, упирающиеся в небо кресты, какой-то гигантский, необычайный, как бесконечная свайка, иглообразный шпиц с ангелом и крестом на золотом яблоке... Бесчисленные, словно лес, чёрные мачты кораблей с флагами из синих, белых а красных широких полос...
— Ишь, островок махонький, словно бы проран в игле, — шамкал старый рыбак, топчась на месте и благоговейно взглядывая на царя.
— Что говоришь, старик? — спрашивает царь, очнувшись от грёз.
— Островочек, говорю, осударь, махонький, проран, чу, в игле...
— Проран?
— Проран, царь-осударь, куда нитку вдевают...
— Да, правда твоя, старик: это точно, игольное ушко...
— Игольное осударь, игольное...
— И кто войдёт, в сие игольное ушко, вельбуд ли шведский, я ли, тот и будет в царствии небесном, в «парадизе» сиречь...
— Точно-точно, осударь, — шамкает старик, не понимая слов царя и его иносказаний.
А Меншиков и Павлуша Ягужинский хорошо понимaют его... Котлин — это действительно игольные уши к Петербургу, к новой столице русской...
— Вдень же, государь, нитку в ушко, благо ушко свободно, — иносказательно говорит Меншиков.
— Ныне же нитка будет вдета, — отвечал царь.
Тут же на возвышении, откуда он осматривал море и его окрестности, царь велит матросам оголить от ветвей росшую одиноко, стройную сосенку. Когда сосенка была очищена, Пётр велит снять с катера бело-красно-синий флаг и водружает его на верхушке сосенки. Потом на стволе дерева собственноручно вырезает матросским ножом:
«На сей горсти земли, данной мне Богом, созижду охрану царства моего. Anno 1703. Piter».
Оглянувшись, царь увидел, что Павлуша Ягужинский сидит у подножия холма, глубоко опустив свою чёрную голову.
— Павлуша! — окликает его царь.
Юноша с трудом поднимает голову и смотрит на царя помутившимися глазами.