— Бог даст рано управимся, боярин: к обедням поспеем, — отвечал рулевой, не спуская глаз с кормы.

   — Так чаль, вон приглубый бережок, и рыбки молодцы к ужине, поди, наловят.

Галера привернула к левому берегу. Заякорились, бросили сходцы на берег и стали выходить.

   — Ну, ребята, раскладывай костёр, да бредешком забредите, может, стерлядочек зацепите, али окуньков хорошеньких, бычков, прескусная рыбица, — оживился стольник, ходя по берегу и разминая залежавшиеся члены.

Одни арестанты остались на своём месте, на галере, да часовые, которые караулили их.

Солдаты и стрельцы бросились собирать сухой валежник, разложили и разожгли костёр, поставили огромный треног с висячими крючками, подвесили котелки с водой... Говор такой на берегу, весело! Повеселел и стольник, большой охотник до рыбки, особливо же, ежели её теперича поймать свеженькую да прямо из воды да в котелок, да лучку туда, да перчику, да лаврового листу, да щавельку свежего, да сольцы в меру, да так на воздусех, под божьим покровом, и трапезовать: то-то любо-дорого.

Костер распылался на славу — фу да ну! — а кругом от зарева темень, и небо темнее стало, звёзды высоконько да далеконько помигивают, и на галеру зарево костра падает, а из галеры, из арестантского угла выглядывают два бледных лица, тоже глядят на костёр.

Скуластый стрелец, что бывал и у свеев в полону и на Волге, и молодой рейтар с сросшимися бровями разделись донага, голые тела так ярко освещены заревом костра, захватили бредешок и тихо сошли в воду, бережно ощупывая глубину у берега. И стольник тут: руками машет, шикает.

   — Шш... тише... глубже забирай; водой не плещи...

Бредут, долго бредут, а стольник за ними по берегу идёт «Заходи; рейтар, становись; стрелец, вытаскивай живей; улю-лю-лю! улю-лю-лю! ловись, рыбка; гоните её, святые угоднички Петра-Павла, в бредешок...»

Вытащили, трепыхается рыбка, и крупненькая, и махонькая... «Давай ведро! Живей, ребята!» — командует стольник, поднимая полы и засучивая рукава камзола. «Ай да рыбка, рыбина Божья! Ишь трепыхается... а вот и рачок соколик, другой... Те-те-те! Окупите знатный, ишь, боярин какой! Улю-лю-лю! Рыбина Божья...» присев на корточки, радуется стольник, хватая то окунька, то ёршика.

И долго ещё радовался стольник, суетясь потом около костра, заглядывая в котелки, пробуя ушицу Божью, потом смакуя её и рыбину сердешную, скусную, подсаливая её, да запивая потом ренским, да славословя Бога, насытившего его земных благ и чаянии не лишити и небеснаго царствия...

Ели потом и рейтары, и стрельцы, освещаемые костром и похваливая уху и рыбку.

А из угла галеры виднелись два бледных лица, да мигали с неба бледные звёзды.

Утром в день Петра и Павла галера подплыла к Киеву. Чудное утро выдалось, радостное. Киев так весело, празднично смотрит. Зазванивают к обедням. После обеден люди разговляться будут, в гости друг к дружке ходить; молодёжь любиться будет жарче, жарче втихомолку целоваться станут... Сколько поцелуев будет украдено у жизни, у старости всезапрещающей, у вечного, глазастого цензора «нельзя!..» Эх, хороша ты, жизнь проклятая! Как же не хороша? Вон дети купаются в Днепре; сколько счастья на их невинных личиках.

   — Докийко! Докийко! — кричит девочка, выставив из воды чёрную головку с распущенною косою. — Я поплыву, от до того великого човна.

   — Ох, панночко! He плывайте, втонете! — кричит другая девочка, ныряя в воду, как утка.

   — Ни, Докiйко, поплыву, плыви за мною.

И девочки, словно русалки, быстро подплывают к галере и с испугом останавливаются на воде: они узнают на галере два лица, но какие страшные эти лица!

   — Ох, Докийко, — шепчет первая девочка, отплывая с испугом от галеры, — та тож Кочубея москали везуть, Мотреньчиного тату... Я так злякалася, трохи не втонула.

   — То-то, панночка, втонете вы коли небудь.

   — Видна Мотрёнька... Ходим, Доко, подивимось, як их поведут.

Это та девочка, Оксанка Хмара, которую мы видели с котиком на руках в келье игуменьи Магдалины, матери Мазепы, когда гетман приходил просить её благословения.

Не успели девочки выйти из воды и одеться, как галера пристала к берегу, и арестантов новели прямо в Печерскую крепость.

Через две недели Кочубей и Искра были уже в обозе Мазепы, который со всем малороссийским и запорожским войском стоял за Белою Церковью, на Борщаговке.

С раннего утра собраны были войска на площадь около церкви. Скоро прибыл на площадь и Мазепа, окружённый блестящею свитою: Филипп Орлик, Данило Апостол, Павло Апостол, Павло Полуботок, Иван Скоропадский, Войнаровский, Гамалия, Лизогуб, Балаган — всё это на добрых конях, в богатой одежде. На Мазепе голубая андреевская лента — редчайшая в то время в целой России. Голубой цвет её, играя на солнце, придаёт какую-то мертвенную бледность щекам гетмана. С тех пор, как мы его видели в последний раз с Мотрёнькой, когда он под набатный звон передавал её Григорию Анненкову для сопровождения к родителям, Мазепа ещё более осунулся, и лицо его стало напоминать что-то хищное, птичье; то, что было в лице его матери: брови больше спустились на глаза, что оттеняло их особенно сильно и придавало им черноту и блеск; усы тоже свисли и как бы ещё более оттянули книзу углы губ. Орлик иногда поглядывал на него исподлобья, постоянно вдумываясь в что-то и словно высчитывая умом и за, и против. Скоропадский тоже о чём-то думал... Да и нельзя было не думатть! Его хорошенькая жиночка Настя так настойчиво провожала его в поход словами «хочу бути гетьманшею...» А вот что значит слушаться «жинок», вой Кочубей из-за жены да из-за дочки погибает...

Но вот ударили в бубны и котлы. Встрепенулись казаки и старшина. Все оборачивают головы, ждут. Из-за звуков бубен слышатся позвякивания желёз: тилим-тилим, тилим-тилим... Глаза Мазепы совсем исчезают под бровями. Он жадно прислушивается к этому пилящему по душе, тилим-тилим... «За кари очи, та за черни брови... Ох, сколько народу из-за вас пропало!..»

«Ведут! Ведут!» — прошёл шёпот по рядам казаков. Иные крестятся, взглядывая на церковь, на кресте которой сидит ворона и каркает... «На кого она, проклятая, каркает?» — думается Мазепе.

Ряды раздвигаются и пропускают арестантов. Впереди отряда стрельцов, конвоирующих осуждённых, идёт скуластый стрелец, усердно выбивая под бубен такт запылёнными ногами. Стольник Вельяминов-Зернов в новом камзоле переваливается с боку на бок и как бы повторяет мысленно под тот же бубен: «улю-лю-лю... ловись, рыбка Божья, ловись...»

Показываются и сермяжные чапаны, подпоясанные мочалками. Это Кочубей и Искра с непокрытыми головами, с нависшими на лбы волосами и с глазами. Опущенными долу, как будто бы глаза эти ищут дороги, как бы не сбиться с неё, не угодить туда, в яму невидимую... а может, скоро и увидят... На ногах арестантские казённые коты и белые суконные онучи, обхваченные железными кольцами, от которых идут такие же железные звенья к поясу... Арестантов ввели в старшинский круг и поставили лицом к церкви. Глаза их не сразу охватили и узнали всё, что было в этом почётном кругу; а в кругу вот что было: белые сосновые доски, настланные в виде стола; два каких-то холстовых мешка на этом помосте со ступеньками; тут же два новых, наскоро сколоченных гроба.

От этих досок и гробов Кочубей поднял глаза, и они упали на голубую ленту, потом и встретились с глазами Мазепы... Филипп Орлик махнул рукой, и бубны умолкли... Тихо стало, так тихо, что слышно, как дышат казаки.

   — Помни, Иване Мазепо, я иду до Бога! — громко сказал Кочубей, показывая на церковь.

   — С Богом, Василе, с Богом, иди! — хрипло отвечал Мазепа, сверкнув глазами.

   — Помни, Мазепо, я зову тебя на страшный суд...

   — Помню, помню...

   — Буди проклято чрево, носившее тя, и сосца, яже еси сосал! — не выдержал Искра, топнув закованною ногою.

Мазепа сам думал то же, потому что в этот момент в памяти его пронеслось последнее свидание с матерью, с которого, по-видимому, и начались все несчастия, а там и потеря существа, которое одно в жизни он любил искренно. Но в это время Орлик подал знак, загудели бубны и всё собой покрыли. Затем Орлик развернул бумагу и снял шапку. За ним обнажили головы старшина и всё войско.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: