— От чадушко! И бисова ж дитина! — невольно проворчал по-своему, по-украински, Мазепа, дивуясь на эту «бисову дитину».
— Что говорит гетман? — спрашивает чадушко.
— Благоговеет перед вашим величеством! — был латинский ответ, заменивший «бисову дитину».
В это время в палатку, где происходила операция, заглянул Орлик, знаками приглашая Мазепу выйти. Гетман вышел. У палатки стоял знакомый нам коробейник.
— Ну, что, был? — нетерпеливо спросил Мазепа.
— Были-с, ваша милость, — тряхнул волосами коробейник.
— И её видел?
— Как-ж-с, видали-ста... Приказали кланяться и на подарочке благодарить.
— И она здорова?
— Ничего-с, слава Богу, во здравии... только об вашей милости больно убиваются.
У Мазепы ус дрожал, и пальцы хрустнули, так он стиснул руку другою.
— А что москали? — спросил он после минутного молчания.
— Царя ждут в город... Онамедни, сказывают, боньбу из-за Ворсклы бросил в город, а она, боньба, пустая, а в боньбе грамоту нашли: что потерпите-де, мол, маленько, на выручку иду.
Мазепа задумался на минуту.
— Ладно, ступай в мою ставку, — сказал он и вошёл в палатку короля.
Карл, которому в это время перевязывали ногу после операция с мертвенно-бледным лицом, видимо, искажённым страданиями, которых он, однако, не хотел из упрямства обнаружить, с блестящими лихорадочным огнём глазами рассматривал только что вынутую из ноги пулю.
— Какая славная пуля! — говорил он словно в бреду. — А помялась немножко... Посмотри, Реншильд, какой дорогой алмаз...
Реншильд нагнулся и ничего не сказал. Он только вздохнул.
— Проклятый кусок! — проворчал Левенгаупт, тоже нагибаясь к чёрному кусочку свинца, помятому и окровавленному:
— Зачем проклятый, фельдмаршал? — возразил безумный юноша. — Я велю оправить её в золото и буду носить в перстне, это моя гордость, мой драгоценный алмаз.
— Да, ваше величество, это великая истина — подтвердил Мазепа, тоже всматриваясь в пулю, — О! Это королевская регалия... Только это не нашего, не казацкого литья, а московского... Эту пулю, ваше величество, надо вделать не в перстень, а в корону... это драгоценнейший диамант в короне Швеции, он будет светить вечно во славу Карла XII.
Карл даже приподнялся на постели и глядел безумными глазами на Мазепу.
— О, да! Мой гетман прав! — воскликнул он восторженно, хотя слабым голосом. — Мой мудрый Сократ всегда скажет что-нибудь умное... Да... да... эту пулю надо вделать в мою корону, в корону Швеции... это лучший перл в истории Швеции...
— И с кровью, ваше величество, — прибавил гетман.
— Как с кровью? — Он глядел на Мазепу, видимо, не понимая, почти в бреду.
— С кровью вашего величества пуля эта должна быть вделана в корону Швеции.
— Да... да-да... О, великий ум у гетмана, великий! — бормотал король, всё более слабея.
— И вокруг этой окровавленной пула, — продолжал Мазепа, — будет вырезана, ваше величество, надпись: Sangius regis Caroli Duodecimi sanctissima, pro Scandinaviae et omnium regionum Septentrionalium gloria cum virtute heroica effusa».
— Да!.. Да!., pro gloria, pro gloria aeterna... in omnia calcula suesulorum...
Далее он не мог говорить. Железная голова опрокинулась на подушку, Карл лишился сознания.
Когда через несколько минут его привели в чувство, доктор сказал: «Вашему величеству несколько дней строго запрещается всякое умственное занятие и физическое движение... Это запрещаю не я, а медицина»...
— Медицина мне не бабушка! — возразил упрямый король. — Слава Швеции для меня старше медицины.
— Так слава Швеции запрещает вам это! — строго сказал старый Реншильд.
— Хорошо, славе Швеции я повинуюсь, — уступил упрямый швед, — но что я буду делать?
— Лежать и сказки слушать.
— Да-да, сказки... я люблю сказки о богатырях... Так пошлите ко мне моего старого Гультмана: пусть он рассказывает мне сагу о богатыре Рольфе Гетриксоне, как он одолел русского волшебника на острове Ретузари и завоевал Данию и всю Россию...
Мазепа только головой покачал... «Ну вже ж и чортиня!.. Из одного, десь, куска стали выковав коваль и сего, маленького, и того — великого... Ой-ой-ой! Кто кого — кто кого?» — саднило у него на сердце.
Вошёл Гультман, нечто бесцветное, грязноволосое, красноносое и с отвисшего нижнего губою. Глянув на короля, Гультман укоризненно покачал головой.
— Ты что такой сердитый? — весело спросил его Карл.
Гультман не отвечал, а, ворча что-то под нос, начал сердито комкать и почти швырять платье короля, разбросанное в разных местах палатки. Карл улыбнулся и подмигнул Реншильду.
— Гультман! А Гультман! Ты что не отвечаешь, старина? — снова спросил король.
Гультман, не поворачивая головы, отвечал тоном ворчливого лакея: «Да с вами после этого и говорить-то не стоит—вот что!».
— Что так, старина? (Карл, видимо, подзадоривал его.) А?
Гультман, порывисто повернувшись к Реншильду и не глядя на короля, заговорил обиженным тоном. «Вот и маленьким был всё таким же сорви-головой: то он на олене скачет, то спит на полу с собаками, а платья на него не припасёшь... Хуже последнего рудокопа, а ещё королём называется! Я и тогда говорил ему, маленькому: не сносить вам, говорю, головы... Так вот — на поди!.. Эх!»
— Полно-полно, старина! — успокаивал его Карл. — Знаешь, сегодня ведь канун Иванова дня, когда цветёт папоротник, я нашёл этот самый цвет... — И он показал Гультману пулю.
А Мазепа всё раздумывал, глядя на высокий, гладкий, словно стальной, лоб короля: «Ох! Кто кого, кто кого?.. А если тот этого?..»
А в это самое время тот, о котором думал Мазепа, в свою очередь думал о Мазепе. Он только что воротился в свою палатку с осмотра ночных работ по возведению шанцев на Полтавском поле, которое в течение нескольких последних дней стало опорным полем между Петром и Карлом. Пётр, прибыв к Полтаве с левой стороны Ворсклы, со дня на день ожидал нападения Карла на город, и ввиду этого, известивши посредством брошенной в крепость пустой бомбы (о которой передавал Мазепе и его шпион-слуга, коробейник Демьянко, и в которую было вложено царём письмо) — известивши полтавского коменданта о приближении своём с войском, — Пётр стал по ночам переправлять отдельные его части на правый берег Ворсклы отчасти в тыл и к левому крылу армии Карла. Когда последний, увидав купальские огни, поскакал с Мазепой и Левенгауптом удостовериться, не бивуачные ли это огни армии царя, и получил ахиллесовскую рану в пятку, царь в это самое время, позже, находился недалеко, на другой стороне Ворсклы, потому что и он, как и Карл, принял купальские огни за бивачные огни своего противника. Вместе с Шереметевым, Меншиковым и Ягужинским царь тихо подъехал к Ворскле и, окутанный мраком ночи и кустами верболоза, видел всё, что происходило по ту сторону речки; только он не видал того, что видела Мотрёнька — Карла и Мазепы, потому что их закрывали густые ветви тополя, прислонившись к стволу которого стояла Мотрёнька. Её-то царь, правда, видел и даже полюбовался этим освещённым красными огнями, строгим, задумчивым, единственно серьёзным женским личиком среди оживлённых, весёлых и смеющихся лиц других дивчат; но он и не догадывался, что это дочь того Кочубея, который почти год назад погиб вследствие своей роковой ошибки, сделанной им в пылу гнева на Мазепу за честь якобы дочери, но главное под давлением сварливого характера своей жены, Кочубея, которого теперь часто вспоминал царь с чувством искреннего сожаления. Зато Ягужинский узнал Мотрёньку и едва не вскрикнул от изумления и радости. Он кинулся было к реке, забывши и осторожность, и присутствие царя; но в этот момент последовали выстрелы с крепостного вала, крики и суматоха среди молодёжи, кружившейся около огней, и все были крайне изумлены: царь было подумал уже, что это шведы начинают приступ, и уже готов был скакать к своему войску; но последовавшая затем тишина на том берегу реки успокоила его, он догадался, что это были шведские разведчики. Только Ягужинский с ужасом вскрикнул: