— Помилуй, батько! — возразил Иванчук. — Я совсем не думал об Огневике, говоря это. Я думал о тебе, про твою дорогую для нас жизнь, полагая, что иезуит и бумаги Мазепины не стоят того...
— Чёрт побери всех иезуитов и всю вашу бестолковую грамоту, которую я ненавижу насмерть! — сказал Палей, ударив своею трубкой о земле. — Всё это дело постороннее, а главное — мой Огневик, мой Огневик, которого я люблю более, нежели родное детище! Будь он свободен, а я, пожалуй, отдам Мазепе и иезуита его, и любовниц, и бумаги, и всех приятелей его, польских панов, нанизав их на верёвку, как сушёную тарань! Ты мало знаешь Огневика, Москаленко! Послушай, я тебе расскажу, как мне дал его Бог. Когда я был ещё в Запорожье, лет двадцать пять перед этим, мы ходили однажды на промысел в Польшу, чтоб проучить панов за то, что они перевешали с полсотни наших казаков, поймав их на ярмарке, где они немножко пошалили, и, кажется, зажгли какое-то грязное жидовское местечко, верно, для просушки. Похозяйничав порядочно в панских дворах, мы послали добычу вперёд, а сами возвращались в Запорожье, малыми ватагами, чтоб ляхи не знали, за кем гнаться. Переправившись с моей ватагой чрез Буг, я наехал на место, где ночевали наши передовые. Это было на рассвете. Корчма догорала. Между дымящимися головнями было несколько жидовских трупов и полусгоревший берлин какого-то проезжего пана, который, на беду свою, попал на ночлег в эту корчму. Вокруг всё было дико и пусто, только под лесом выла собака. Я слез с лошади закурить трубку, и вдруг мне послышался крик ребёнка. Я послал казаков отыскать его, и они под лесом нашли ребёнка, над которым выла собака. На ребёнке была тонкая рубашка, золотой образ Богоматери и шёлковый кафтанчик. Ему было не более году от роду, и он чуть был жив от холода и голода. Казаки хотели для забавы бросить мальчика в огонь, чтоб полюбоваться, как будет жариться ляшенок, но он так жалобно кричал и протягивал ко мне ручонки, что я не дал его на потеху казакам и завернул в свой кобеняк, накормил саламатой и привёз с собой в Запорожье. Казаки смеялись над моей добычей, но мне не хотелось уже расстаться с мальчиком. Я отвёз его на хутор, к жене, и велел вскармливать вместе с моими детьми. Я окрестил его в русскую веру и прозвал Огневиком, в память того, что я нашёл его при огне и спас от огня. Когда мальчик подрос, я сам выучил его казачьему делу, и он был со мной в нескольких набегах на Крым и на ляховщину и отличился храбростью в таких летах, когда другие едва в силах пасти табуны. Наконец я раздумал, что мне со временем будет нужен грамотный человек, и решился отдать era сперва в Киевскую школу, а после в Винницу, к иезуитам, чтоб они научили его польскому и латинскому письму, Иванчук скажет тебе, что ни у царя, ни у королей нет такого писаки, как мой Огневик. А на коне с саблей и с пикой ты видал его сам. Я надеялся скоро... Но что тут говорить! Злодей Мазепа как будто оторвал половину моего сердца, отняв у меня Огневика! Во что бы ни стало, а я выручу его из Мазепиных клещей! Если яге он убьёт его, то вот этим кулаком я пробью грудь нечестивому и исторгну у него внутренности, вместе со злобною душою! Этот предатель не стоит того, чтоб на нём марать клинок моей сабли!.. — Глаза Палея налились кровью, краска выступила на бледном лице, уста дрожали, и кулаки сжимались: он был в сильном припадке гнева.
— Он не посмеет убить Огневика, — сказал Иванчук в успокоение Палея.
— Не посмеет! — возразил Палей. — Не посмел бы он явно, так как не смеет напасть на меня — но Мазепино оружие: яд и кинжал! Откладывать нечего и надобно торопиться освободить Огневика.
— Я готов на всё, что прикажешь! — сказал Иванчук.
— Дело мы поведём отважно, и притом осторожно, — примолвил Палей. — Как только ты увидишь за собой погоню, Иванчук, го веди её к Днепру, и, переправясь в лесном месте, остановись. Ляхи не посмеют идти за тобой на русскую сторону, а ты между тем перейди опять на этот берег и другою дорогой поспешай ко мне, на выручку, так, чтоб ляхи не заметили твоего похода. Я нападу ночью на замок пана Дульского и... что будет, то увидим завтра, на рассвете! Недаром русские говорят: утро вечера мудренее!
Заметив, что лошади уже съели корм, Палей встал со своего места и сказал:
— Детки! Напоите коней, осмотрите ружья и вперёд! Пора на работу!
Казаки бросились к лошадям.
Через час казацкая ватага уже шла по дороге, в устройстве и в боевом порядке, а малый отряд, при котором был сам Палей, на рысях прошёл степью в сторону и скрылся в лесу.
ГЛАВА VI
Но не раскаяньем душа его пота:
отмщеньем, зло вою терзается она.
Молодость и крепкое сложение Огневика преодолели недуг, а врачебные пособия и попечения Наталии ускорили возврат здоровья. Чрез две недели после пытки Огневик уже был вне всякой опасности и чувствовал только небольшую слабость.
Наталия, по собственной воле, а Ломтиковская, по приказанию гетмана, пи день, пи ночь не отходили от постели больного во время опасности. Но теперь, когда он оправился, Мазепа приставил к нему своих комнатных служителей, а Наталии позволено было навещать больного только в известные часы, всегда, однако ж, в присутствии Ломтиковской, для соблюдения приличия, как сказал гетман своей питомице.
Такое положение мучило любовников. Неизвестность их будущей участи и принуждение омрачали радостные минуты свидания. Истинная любовь не многоречива, но она ищет уединения, и не только речи, а даже нежные взгляды, самое безмолвие приятнее без докучливых свидетелей. Огневик и Наталия не могли не догадываться, что поверенная гетмана приставлена к ним в качестве стражи и лазутчицы, и потому присутствие её было им несносно. Усердные попечения Ломтиковской о больном, оказываемое ею сострадание к участи любовников, нежность обхождения её с Наталией, вид добродушия во всех речах и поступках и даже жалобы на суровость гетмана несколько раз увлекали Наталию к откровенности; но Огневик, воспитанный в чувствах недоверчивости к Мазепе, видел во всём его окружающем измену и предательство и удерживал Наталию взглядами и намёками от ропота и душевного излияния. Ломтиковская не смела ни о чём расспрашивать их, а они не имели охоты рассказывать, и потому время свидания проходило почти в безмолвии, прерываемом изредка краткими речами, которых сила и выражение понятны были только любовникам.
Наконец комнатный служитель объявил Огневику, что гетман желает переговорить с ним наедине. Наталия и Ломтиковская удалились немедленно, и чрез несколько времени вошёл гетман в комнату больного.
— Не беспокойся, любезный Богдан! — сказал Мазепа Огневику, который сидел на постели, и, при входе гетмана, встал и поклонился ему.
— Сядь или приляг, если чувствуешь слабость, — примолвил Мазепа, приближаясь к кровати. — Спокойствие тебе нужно: оно главное для тебя лекарство.
Огневик сел по-прежнему на кровати, и Мазепа поместился на стуле, у изголовья.
— Я почти столько же страдал, как и ты, — сказал Мазепа, — от мысли, что я причиною твоего недуга, любезный Богдан! Но ты человек умный, и порассудив, вероятно, простишь меня. Мы были в неприязненных отношениях друг к другу, и я, окружённый изменою и враждою тайною и явною, не столько для собственной безопасности, сколько для блага общего должен был прибегнуть к крайности с человеком, которого не знал и который навлёк на себя справедливое моё подозрение... Отдаю это дело на твой собственный суд!..
— Я истребил из памяти всё прошлое, — сказал Огневик, — и от будущего зависит мой образ мыслей и моя повинность к вам, ясновельможный гетман! Как подчинённый Палея, я должен был служить ему верно; но если вы, ясновельможный гетман, исполните своё обещание и отдадите мне руку своей питомицы, я оставлю службу Палея, и хотя никогда не стану действовать противу пользе и выгоде моего благодетеля, но во всех других случаях буду вам служить верою и правдою, не жалея ни жизни, ни трудов.