Э роя. Продолжайте. Почему вы замолчали?
Туаф. Я посмотрел на вас. И теперь не уверен. Я, кажется, сам не знаю, что такое «здесь».
Веяд расстался с Туафом в тяжелом настроении. Расстался? Только в относительном смысле этого не подходящего для Уэры понятия. Здесь трудно было расстаться, слишком уж мал был этот мир.
Каждый раз, когда нужно было успокоить себя, обрести надежду, а вместе с ней и энергию, мужество, Веяд искал общения с тем, кто оставил на Уэре свой дневник, с инженером Теем. Тея не было. Но он как бы присутствовал.
Каждый предмет на Уэре напоминал о нем. Ведь он и его мужественные товарищи опредметили беспредметное, создали этот крошечный мирок, опору для тела и для духа.
Придя в библиотеку, где стояли и лежали духовные сокровища Дильнеи, доставленные сюда полтора столетия назад, Веяд раскрыл дневник Тея, его письмо, посланное в будущее, тем, кто окажется на Уэре, вдали от всего прочного и привычного.
«Общение… — писал инженер Тей. — Связь всех с каждым и каждого со всеми.
Она непрерывна, с тех пор как возникла цивилизация. Я спросил себя, почему я появился на свет именно в этот век и час, а не на несколько столетий раньше или позже? Я спросил себя именно в тот день, когда не следовало задавать судьбе такого рода вопросы. Время шумело возле меня, как прибой.
Сердце билось. Я готовился лететь в бесконечность… Предвестие огромного и неведомого хмелило мое воображение. Казалось мне, что мне и моим друзьям дано скрепить своей жизнью несоединимое: прошлое и будущее, Дильнею, крошечную планету с ее лесами и женщинами, с ее морями и младенцами, и весь остальной мир, уходящий в бесконечность. Мне казалось, что в контейнерах нашего космического корабля и в моем сердце спрятаны эти скрепы, эти спайки и нам удастся спаять неспаянное… И вот я расстался с Дильнеей. Жена пришла меня провожать. На руках она держала ребенка, нашего десятимесячного сына. Ребенок смеялся и протягивал ко мне свои пухлые ручонки. А потом, много лет спустя, я вспоминал этот смех, и детское лицо, и протянутые детские ручонки. Я знал, что никогда не увижу жену и сына, и все же летел в бесконечность, потому что жажда познания и действия была сильнее и самого меня, и даже сил притяжения, уходящих в глубину бытия. Я оторвал себя от своего прошлого и бросил в бесконечность. Мне каждую ночь снились жена и две протянутые детские ручонки сына…» Веяд с волнением перевернул страницу дневника.
АРИД И ЭРОЯ
Математик включил автоматического Эрудита.
— Привык я к его лекциям, — сказал он Физе Фи. — И даже его скучный профессорский голос мне стал нравиться. Ругай его не ругай, а все-таки сила. Миллионы фактов. И притом без запинки.
— Это ты, наверно, говоришь для того, чтобы сделать мне приятное? — спросила Физа.
— Не правда ли?
— Не только. Понимаешь, когда я учился в средней школе, я запустил все предметы, кроме математики. Особенно историю. И вот теперь наверстываю.
— Заполняешь пробелы… Заполняй. Спрашивай. Его можно спрашивать обо всем. Только не надо спрашивать о любви.
— Тише! Не мешай! Он, кажется, рассказывает о чем-то очень интересном.
Эрудит говорил на этот раз тихо, вполголоса; — Именно в эту эпоху Дильнею разжаловали, сняли с нее ореол неповторимости и величия. И все дильнейцы узнали, что они живут на крошечной планете и что их планетка вместе с не такой уж большой звездой, которая ее освещает, находится не в центре мира, как предполагалось, а на периферии. Они узнали, что таких планет, как Дильнея, миллиарды и что природа, подчиненная закону больших чисел, беспрерывно дублирует и повторяет живые биологические формы, вовсе не располагая безграничной фантазией. Наступило отрезвление умов, великое отрезвление, за которым последовало изменение всех форм видения мира — науки, искусства, психологии. Кончилась пора беспочвенного романтизма. Математика и физика внесли свои железные законы во все, даже в поэзию и музыку.
— Ну, он, конечно, преувеличивает, увлекается, — сказал Математик.
— Это ты о ком? — спросила Физа Фи.
— О вашем Эрудите. Преувеличивает, увлекается, — Никогда! Прежде чем произнести, он взвешивает каждое слово. Его программировал коллектив самых крупных специалистов.
— И все же он увлекается, преувеличивает. И мне это даже нравится. Никак не ожидал этого от машины.
— Чего вы не ожидали от машины, дорогой Математик? — спросила Эроя. Она только что вошла в лабораторию и была не одна, с ней вместе вошел широкоплечий дильнеец.
— Арид, — сказала Эроя своему спутнику, — знакомьтесь с моими помощниками. Это Физа Фи, а это Математик. Я про них вам рассказывала. А это электронный Эрудит. Он немножко устарел. И как многие мои приборы — чуточку наивен. Я вам про него тоже, кажется, рассказывала.
Они часто встречались, Арид и Эроя, может быть, даже чаще, чем следовало.
Но Арид нуждался в собеседнике.
А никто не умел так скромно и самозабвенно слушать, как она. Она буквально превращалась в слух, впитывая каждую идею логика. Ведь он пытался создать искусственного гения, ум, способный пренебречь узкой специализацией, отчуждавшей дильнейцев друг от друга.
В разговоре они часто возвращались к этой теме.
— Гений! Но ведь гении бывают разные, — как-то сказала Ариду Эроя. — Вы, насколько я понимаю, хотите создать необыкновенно емкий ум, чья логика могла бы разрешать проблемы, считавшиеся неразрешимыми. Не так ли?
— Да, — ответил Арид.
— Ум нового типа. Совершенно нового, не бывшего раньше.
— Вы панлогист, Арид. Вы хотите оторвать логику от дильнейских чувств, от фантазии.
— Да, я противник дильнеецентризма. Искусственный ум должен взглянуть на все, в том числе и на нас с вами, со стороны. Он должен быть лишен всякого субъективного начала.
— Но вы же говорили недавно, что он будет уметь смеяться и плакать. Разве можно смеяться и плакать, не будучи личностью?
Логик Арид рассмеялся.
— Личностью? — повторил он. — Я знаю существо, для которого личность — это нечто весьма относительное. Хотите, я расскажу вам о нем. Это была первая моя попытка создать искусственный ум, наделенный особой, не во всем похожей на дильнейскую, логикой. Я долго размышлял и еще дольше работал вместе с друзьями, сотрудниками моей лаборатории. Нам хотелось создать объективный ум, ум трезвый, лишенный той поэтической дымки или той красочной призмы, через которую смотрит на мир каждый дильнеец. И вот что случилось. Это создание обладает одним дефектом. Оно одушевляет мертвые предметы и, наоборот, все живое принимает за мертвое. «Уважаемый стул», — обращается оно к предмету или: «Милая полка, не откажите мне в любезности выдать эту книгу».
— Этот ваш ум очень вежлив.
— С вещами — да. Но зато невежлив с одушевленными существами: со мной, с моими сотрудниками. Он держится при нас так, словно мы отсутствуем.
— Но почему?
— Это так и не удалось выяснить до конца. По-видимому, при его создании вкралась какая-то неточность. Но посмотрели бы вы, как он нежен с вещами!
Слушая его, можно подумать, что мы чего-то не знаем о вещах, чего-то очень существенного, что знает он.
— Любопытно, — перебила логика Эроя. — Эта поэтизация, это одушевление мертвой природы напоминает мне мышление древнего дильнейца. Я много лет изучаю первобытное мышление, древние памятники, записи фольклора. Для мышления древних характерно одушевление мертвого. Под взглядом древних каждая вещь оживала, становилась почти личностью. В ней дикарь умел раскрыть нечто неповторимое, индивидуальное… Может, и созданное вами искусственное существо владеет первобытной анимистической логикой и фантазией.
— Нет, — категорично ответил Арид. — Ведь древний дильнеец, мысленно одушевляя мертвое, в то же время не омертвлял живое. Не так ли? Мне кажется иногда, что мой Вещист-мы его так называем-способен создавать контакт с вещами, потому что сам вещь. Его мышление слишком вещественно, предметно… Но эту свою гипотезу я пока не могу подтвердить конкретными фактами. Мой Вещист для меня все еще загадка. Его видение мира — это проблема. Он словно живет в другом измерении, где другие представления о времени и пространстве. Я слишком занят, чтобы изучать сейчас его видение мира или добираться до причин, которые заставляют его так странно видеть мир. Но когда-нибудь я этим займусь.