— Да не будь ты таким лицемером, — заявила мне Юдит, когда мы вечером накануне дня рождения уселись на ее постель с бутылкой шампанского, — каждому понятно, что мы с тобой спим.

С этими словами, смеясь, она навзничь упала на подушки, после чего заботливо, будто за ней наблюдала вся Венгрия, уложила меня подле себя.

Слава Создателю, я пробудился, как и подобало, ровно в шесть утра, получив, таким образом, возможность рядом с мирно посапывавшей Юдит вновь как следует обдумать создавшуюся ситуацию. Если, как и было уговорено, в течение предстоящего дня прибудет мать Юдит, мне предстоит объяснение. Не могу же я просто так взять да и перестать разделять с Юдит постель и поблагодарить матушку за то, что решилась доверить мне свою дочь. Что мне сказать ей?

Я украдкой бросил взгляд на Юдит, которой предстояло пережить пробуждение в своем дне рождения, на это загадочное создание с худой шеей, к которой прилепился крохотный золотой крестик. Может, именно мне следует заговорить первым, дабы упредить худшее?

Меня вдруг осенила ужасная догадка, что Юдит в кульминационный момент торжества прямо за праздничным столом проинформирует родню о нашей с ней помолвке, и все показалось мне настолько правдоподобным — вся эта кутерьма, весь ажиотаж, настойчивость, с которой Юдит жаждала прибытия самых что ни на есть дальних родственников, которые, кстати сказать, поначалу и ехать-то не хотели — день рождения явно не тянул на серьезный повод, а вот помолвка — дело другое. Скажите на милость, а с какой стати вся эта голь перекатная, обменяв свои потом политые форинты на немецкие марки, сорвалась с места и ринулась сюда? Дело в том, что Юдит требовались свидетели. Заурядное торжество она жаждала превратить в церемониал, зрелище, на которое взирало бы затаив дыхание пол-Венгрии. А посмотреть есть на что: я в присутствии матери невесты вынужден буду кивнуть в знак согласия.

И пока Юдит, вытянувшись в постели, досматривала сны, я спросил себя, отчего она решила остановить свой выбор именно на мне. В последнее время она вовсю приглашала коллег-студентов, которые усаживались за моим кухонным столом, чтобы более или менее открыто покритиковать мою музыку, даже толком ее и не слышав ни разу. Выглядело так, будто Юдит науськивала их по-дружески унизить меня. Особую наглость продемонстрировал один студент, учившийся у моих знакомых по классу композиции. Его присутствие я стерпел лишь потому, что не желал выглядеть смешно в глазах Юдит, которая скорее всего и натравила его на меня. Он распинался о моих произведениях так, будто даже и я сам всерьез их не принимаю, хотя написаны они были всего лишь год назад.

— Ну признайтесь, вы же передрали эти композиции, — дружески-снисходительно осведомлялся он у меня.

Или:

— Свои песни вы ведь вряд ли решились бы включить в программу концерта?

Хотя я ничего не имел бы против того, чтобы мои песни передавали все радиостанции мира, тем не менее ощутил себя пойманным на месте преступления и тут же принялся уверять всех, что, мол, вообще-то они существуют лишь сугубо объема ради. С какой стати я открестился от своих работ, о том, естественно, речи не зашло. Этот всезнайка, засранец и дилетант, рассуждавший о теории дизайна, не скупясь на наукообразные термины, наверняка каких-то пару дней назад услышанные, этот преотвратный тип свято уверовал в то, что я не на том пути. А когда на десерт Юдит с самым невинным видом вбросила информацию о моем замысле создать оперу о Мандельштаме, юноша готов был расхохотаться — таким гротеском представился ему мой проект.

— Нет, быть того не может! — выдохнул он, поперхнувшись гуляшом. — Вам следовало бы подумать, прежде чем браться за такое.

И тут же снова исчез в облаке проблемного содержания и диагностики, хронометрически-критических исчислений потерь и трансцендентальной акустики, чтобы тут же перескочить к той смертельной опасности, которую несут в себе нотные знаки, — именно она, вероятнее всего, и препятствовала мне посягнуть на Мандельштама. А ни единой ноты между тем и не было начертано на бумаге. Одни лишь сухоразрядные потуги, сотрясение воздуха, одно лишь теоретизирование, фантазии и попытки обрести хоть шаткий мостик над бездной.

Мое упрямое молчание на фоне такого вербального недержания привело к тому, что Юдит в сопровождении этого изнеженного философа направилась к себе, где они на примере одной его пьесы для виолончели намеревались обсудить тему «моментаризма символического опыта» — так выразился молодой человек. Однако скорее всего они просто-напросто кинулись в постель, ту самую, в которой ныне находился я, ибо час спустя, за несколько минут до полуночи, когда я под каким-то благовидным предлогом позвонил у ее дверей, мне не соизволили отпереть. Я довольно долго стоял затаив дыхание, прислушиваясь к доносившимся изнутри звукам, истолковать которые можно было лишь однозначно, и исходившим явно не от виолончели.

Почему она не выбрала себе в мужья этого всезнайку Ласло, сына эмигранта из Венгрии, покинувшего страну в разгар событий 1956 года и удивительно быстро сколотившего состояние на торговле пушниной? А что, правдоискательница и спец по деконструированию — чем не пара? Как же его все-таки звали — Янош он или Ласло? Впрочем, не суть важно.

Во сне Юдит выпростала ногу из-под простыни и в непонятной позе разлеглась на моем одеяле. Сцена живо напомнила операционный стол. На щиколотке у Юдит красовалась тонкая золотая цепочка, которую я видел впервые. Осторожно, чтобы не разбудить ее, я склонился, чтобы получше рассмотреть украшение. Оно представляло собой изящную цепь, отполированные звенья которой плотно примыкали друг к другу, создавая узор наподобие зубцов пилы. От цепочки исходило непонятное очарование, и, не удержавшись, я протянул руку и прикоснулся к золоту, показавшемуся мне прохладным, куда холоднее кожи, которую я ненароком задел. Стало быть, кто-то уже до меня пытался окольцевать это создание. В комичной ярости я рванул на себя простыню в надежде обнаружить новые признаки чужих посягательств.

Именинница пробудилась. Не обычным способом, с трудом возвращаясь из мира ночных грез в повседневность. Сегодня мы проснулись в мгновение ока. И, словно раскусив мои намерения, Юдит тут же подогнула ноги под себя, одновременно раскрывая объятия, в которые я в статусе первого поздравителя и нырнул. И в этой неудобной позиции моментально забыл о своем намерении расспросить о происхождении бижутерии, присутствие которой ощутил кожей ноги, в то время как мой страстно полураскрытый рот припал к золотому крестику. Ухватив его губами, я удерживал крестик до тех пор, пока меня не соизволили выпустить из объятий. Надо было срочно заняться приготовлением завтрака для дожидавшейся внизу фамилии, и Юдит, резво оттолкнув меня, соскочила на пол и исчезла в ванной, где, вывернув решительно все краны и напевая, занялась утренним туалетом.

Я оставался в постели. Редко в жизни я чувствовал себя таким ничтожным и никому не нужным. Снедаемый чувством вины, ревностью с изрядной долей плаксивой жалости к себе, я и представить не мог, что вообще когда-нибудь поднимусь с этой постели. Если любой другой на моем месте за какую-то секунду ясно представил бы себе решительно все причинно-следственные связи этого мира, ощутил бы прилив энергии для решительных перемен, я чувствовал лишь жуткую усталость, сводившую на нет всякие причинно-следственные связи. Я обратился в камень. Сначала не пожелали подчиняться ноги, затем и голова наотрез отказалась руководить телом. Не остались в стороне и руки. Где-то глубоко во мне сидела в заточении идея о том, каким образом выбраться из ловушки, в которую я угодил, однако нечего было и пытаться выпустить ее на волю. Когда Юдит вернулась из ванной, обнаженная и с тюрбаном из полотенца на голове, ей, бросив на меня даже мимолетный взгляд, не составило бы труда угадать мое состояние, потому что, как ни в чем не бывало одеваясь, несколько раз она озабоченно повторила: мой дорогой камень, мой любимый камешек, после чего снова нырнула в постель и улеглась на веки вечные.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: