Критик ездил в Краков на фестиваль новой музыки. Разумеется, все бездарно, все бесцветно, все потуги не стоят и выеденного яйца, тем не менее любопытно, ведь именно в Кракове жил последний из европейских специалистов по кабалистике, профессор Петеркевич, вот с ним потолковать было истинным удовольствием. После встречи с Петеркевичем запланированный доклад о капитализме и музыке отодвинулся на второй план по причине явной бессодержательности, вместо этого критик предпочел на публике обсудить с Петеркевичем понятие «тешуба» (поворот), значение которого, по мнению моего телефонного собеседника, было чрезвычайно важно для грядущих перспектив в музыке, на кои, строго говоря, и рассчитывать было трудно, причем как капитализму, так и социализму, в чем он убедился из бесед с немногими по-настоящему интересными композиторами и исполнителями, собравшимися в Кракове.

— Полагаю, вам известно, что скрывается за термином «тешуба»? — осведомился он и, поскольку я мог ответить лишь невнятными междометиями, тут же проявил готовность вывести меня из мрака невежества как раз в той самой пивной на открытом воздухе, ознакомив с некоторыми мыслями, которыми они в Кракове делились с профессором Петеркевичем.

Среди горячо поддержавших его слушателей была и Мария, за вечер до этого давшая концерт — жалкое и эфемерное зрелище, — но затем в узком кругу посвященных они отправились к Петеркевичу, где все вместе в библиотеке профессора, этом лучшем в Европе собрании книг по кабалистике, до рассвета внимали знаменитому специалисту. По пути от Петеркевича в гостиницу Мария доверила моему собеседнику некую устную информацию, которую последний готов детально и так же в устной форме представить мне как можно скорее, если я выражу желание выслушать его.

Я отправился на встречу за три с лишним часа до назначенного срока. Есть на свете люди, способные невероятно утомить тебя всего лишь одним телефонным разговором, в особенности когда действуют из самых благих побуждений и говорят тебе именно то, что ты жаждешь услышать. Тем не менее слушающий их обрекает себя на суровые муки. В случае со знаменитым музыкальным критиком беседа наша представляла собой удивительную смесь музыки и кабалистики, я весь взмок от пота, так вымотала меня эта говорильня. Не будь он вестником от Марии, я давно бросил бы трубку. Сказанное им не позволяло написать ни единой ноты.

Улица выглядела непривычно опустевшей. Фрау Кёлер, комендантша дома, прислонясь к стене, с сигаретой во рту нежилась на солнце и кивнула мне как-то виновато и подобострастно. Мне так и осталось непонятным, за что она желала извиниться — то ли за курение, то ли за демонстративное ничегонеделание. Киоскер со вздохом подал мне газеты и пачку сигарет. Он принадлежал к числу перманентных вздыхателей, каждый раз сопровождая звучное «ах!» скорбным жестом, словно извиняясь за продаваемые им в розницу плохие новости. Сегодня рука его, просунувшаяся из темного мрака киоска, напомнила мне перепуганного насмерть зверька — она дрожала так, что пришлось собирать просыпавшиеся монеты с газет. Мне никогда не доводилось по-настоящему разглядеть этого человека, я видел лишь изъеденную грибком трясущуюся кисть его правой руки и слышал вздохи, выражение безмерной боли, тоски или же отвращения. Деньги он принимал со вздохом, со вздохом отсчитывал сдачу. Бессловесное общение с покупателями газет и сигарет не раз представлялось мне неким итогом всех возможных бесед; обреченный на вечное заточение вздыхатель был первопричиной всех мыслимых известий из мира политики, экономики, культуры и спорта — и тем, что оставалось после всех интеллектуальных сражений: нейтральным, лишенным содержания, кратким. Если мы, те, кто приходил к нему, еще хоть как-то, но все же различались в запросах — требовали у него кто «Франкфуртер альгемайне цайтунг», «Зюддойче цайтунг» или «Шпигель», кто «Геральд трибюн» или «Монд», кто «Ротхэндле» или «Петер Стойвезант», — при этом изъясняясь хоть и не настоящим языком, а его культями, обрубками, киоскер, не утруждая себя артикуляцией, отделывался, по сути, мало что значащими вздохами, контурами языка, расплывчатыми его очертаниями.

В кафе сидели несколько девушек в форме — береты поверх кудряшек. Вероятно, студентки колледжа модельеров-дизайнеров, учебного заведения, весьма способствовавшего продвижению модных веяний в нашей части города. Девушки потягивали через соломинку кока-колу, от души хохоча, отчего напиток попадал им в нос. Но едва оправившись от маленькой неприятности, они снова смеялись, покатывались со смеху, пока, в конце концов, не выскочив со слезами на глазах из кафе, бессильно не припали к подернутому зеленоватым налетом мха стволу липы, продолжая корчиться в судорогах. Я уже успел выпить заказанный мною кофе, как одна из девушек вдруг вернулась заплатить за три порции кока-колы. Отважно и непринужденно расставив ноги в форменных полусапожках у стойки, она объясняла барменше причину приступа неудержимого веселья, напавшего на нее и ее подружек — да просто так, ни с того ни с сего, дурость нашла на нас, только и всего. По выражению лица барменши я заключил, что объяснение ее явно не удовлетворило. Она бы с удовольствием посмеялась сама, даже если и смеяться было не над чем. Барменша через стойку бросила взгляд на меня, единственного посетителя кафе в это время дня, в попытке обнаружить хотя бы улыбку на моей физиономии, однако тщетно — я сидел, с суровым видом уткнувшись в «Цайт».

За полчаса до назначенного времени я уже был в небольшой пивной под открытым небом. Солнце больше не грело, так что публика предпочитала теперь сидеть не на свежем воздухе, а в помещении. Кроме официанта, который тщательно, но довольно неуклюже протирал разлохмаченной губкой столики, здесь находилось еще двое мужчин, которых я не мог как следует разглядеть из-за бившего прямо в глаза заходящего солнца. Они вели между собой оживленный разговор — это можно было заметить по темпераментной жестикуляции. Мужчинами оказались внушавший всеобщий ужас, но не написавший ни одной разгромной статьи музыкальный критик Хорст Ляйзеганг и внушавший ничуть не меньший ужас и посему не дирижировавший дирижер Гюнтер Софски, к столику которых я подошел с неким непокоем в душе, так и не уразумев, что Ляйзеганг и Софски — неразлучные друзья-приятели, словом, парочка. Оба культивировали в поведении старомодную обходительность, что существенно облегчало общение с ними, как бы нейтрализуя исходившие от них пакости. Между ними царило полное единодушие взглядов, что выражалось в том, что один начинал, а другой заканчивал за первого фразу.

Судя по всему, засели они здесь уже довольно давно, о чем свидетельствовала внушительная батарея пустых бутылок из-под легкого баденского, что не могло не оживить беседы. Очень скоро первые камни в фундамент нашего общения были заложены: в Мюнхене нет ни одного оркестра, достойного сыграть Пфифферлинга, ни одному дирижеру не вытянуть из этих ветхозаветных инструментов приличного звучания, музыкальную школу давно пора закрыть, а преподавателей рассовать по заводам, местным критикам необходимо сломя голову мчаться на переучивание, а публике следует воспретить ходить на концерты.

С преувеличенной вежливостью мне было рекомендовано также приостановить работу, поскольку в ближайшее время никакого существенного улучшения ситуации не предвидится. И коллегам, которых мы одного за другим перебрали, также следует подумать о том, чтобы сменить специальность, причем в качестве альтернативы неизменно выдвигалось преподавание музыки в школе. Нам всем надо идти в учителя, растолковывать детворе премудрости нотной грамоты, но ни в коем случае не вдохновлять молодежь на самостоятельное творчество.

— И вообще композиторам надлежит исчезнуть! — радостно вскричал дирижер, без околичностей представив мнение своего единомышленника, склонявшегося к заковыристо-ученым речениям.

Пресловутое сочинительство, дескать, отдалило людей от общества, и с тех пор как для любого открылась возможность податься в композиторы, все только и стремятся ими стать, а государство и общество сложило перед этими сочинителями оружие и только и знает, что открывать все новые и новые институты и разные там заведения, чтобы хоть как-то управляться с уймищей желающих посочинительствовать, которые уже по прошествии восьми семестров тычут себя в грудь — я, мол, профессиональный сочинитель! А сам до от ми не отличит! Вот и получается, что гостям из-за рубежа скармливают сочиненную и исполняемую немцами музыку, и каждый понимает, что ни композиторы, ни исполнители не ведают, что музыка может быть и предметом для дискуссий. Премьер-министр республики Того, живописал дирижер, возвращается к себе в Африку в твердой убежденности, что слышал живую немецкую музыку, насладился живым немецким искусством, на самом же деле ему поднесли здоровенный кусок добротной немецкой халтуры, и теперь он на каждом углу будет вопить, что, мол, там, в Мюнхене, ему довелось услышать самую настоящую немецкую музыку, а это полнейшее заблуждение. Я помню, что еще долго размышлял над тем, а наличествует ли в природе такое государство — Того — и, соответственно, могло ли так получиться, что премьер-министра этой страны потащили в Мюнхене на концерт. Все это представлялось мне абсолютно неправдоподобным, но я благоразумно решил промолчать. Того! Что позабыл премьер-министр Того на концерте? При условии, что вообще есть на Земле государство под названием Того и, следовательно, премьер-министр упомянутого государства. Если же да, то этот субъект явился в Мюнхен уж никак не бегать по концертам, а скорее выклянчивать вспомоществование на выгодных условиях.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: