— Мне кажется, дело в шляпе, — пробормотал доктор Арнхейм, когда мне наконец с помощью хозяина заведения удалось разыскать такси, шофер которого согласился не только довезти назюзюкавшегося госслужащего, но и за внушительную сумму, извлеченную из неиссякаемого портмоне доктора Арнхейма, лично препроводить пассажира до его квартиры.

16

Деятели от музыки гостевали у меня до следующего вторника. Я поставил будильник на шесть утра. Едва он зазвонил, я сорвался с места, еще не проснувшись, в спальню, распахнул настежь окна, и едва оба поднялись, как я принялся лихорадочно стаскивать постельное белье с кровати, дабы отрезать им все пути к отступлению. И на самом деле, еще не пробило и одиннадцати, а физиономия теоретика уже была выбрита, отмассирована, сам он попотчеван кофе, так что можно было смело приступать к транспортировке ручной клади, что хоть и не без ворчания, но все-таки было принято.

Дирижер выпросил у меня в дорогу Кафку, из кармана пиджака теоретика торчал томик Блоха «Следы», мне было обещано лично вернуть обе книги в следующий приезд в Мюнхен. Выигранные ими в лото четыре марки тридцать пфеннигов они доверили получить мне с условием, что я вновь поставлю указанную сумму, зачеркнув в нужных клетках числа, соответствующие дню рождения каждого из них, каковые и были мне сообщены.

Когда оба наконец вымелись, я спустился вниз купить пару булочек и газет, вернулся к себе в квартиру, показавшуюся мне вдруг чужой и неуютной, будто я здесь никогда не жил и не творил.

У машины теоретик, нагнув мою голову, шепнул мне в ухо:

— Да, чуть было не забыл, фрау Мария попросила меня обязательно связаться с вами вот по какому делу — она ожидает ребенка.

17

У меня нет сил описывать, каких невыразимых мук стоило мне завершение скрипичного квартета на текст Анны Ахматовой, премьера которого состоялась в кёльнском Доме радио. Мария получила приглашение наговорить тексты, хотя ничего подобного вначале не планировалось. Лишь после того как я пообещал из своего кармана выплатить полагавшийся ей гонорар, равно как и возместить все расходы по поездке, сверху спустили разрешение послать ей телеграмму и оформить с ней договор.

Но Мария ехать отказалась. Она, мол, беременна, и ей, дескать, не к лицу ставить себя в нелепое положение — как воспримет кёльнская публика беременную женщину, навзрыд читающую стихи со сцены!

Премьера вышла отнюдь не радостной. Слишком мало было репетиций, музыканты нервничали — голос был записан на пленку, мой голос. Ни о какой отточенности и внутренней целостности и речи не могло быть, все растекалось, расплывалось и в конце концов результировалось в жидких аплодисментах притомившейся публики, явно ожидавшей нечто куда более значительного.

Переломить ситуацию я не смог и на полагавшемся в те времена обсуждении. Редактор, сам по себе человек, несомненно, доброжелательный, пригласивший меня ради того, чтобы избежать засилья кёльнской школы и ее американских образцов, недвусмысленно дал понять, что находит мое сочинение старомодным, если не реакционным, а третий в связке, один музыкальный критик из Кёльна, ни о чем другом, кроме как на тему «Музыка и общество», говорить не желал, причем без моего участия. Оказывается, они многого ожидали от общества, того самого, которое в душе презирали. До сих пор помню, как я, откинувшись на спинку стула, окунулся во мглу, где изредка мелькали термины «музыкальный фашизм», «отжившая свой век музыкальная риторика», и не было у меня ни защитников, ни единомышленников.

Поскольку о моем квартете речи более не шло, поскольку никто и слыхом не слыхал о какой-то там Ахматовой, не говоря уже о том, чтобы прочесть ее, я не предпринимал никаких шагов для того, чтобы вернуться в аскетическое однообразие Дома радио, что одним именитым критиком в появившейся пару дней спустя газетной статье было определено как мелкобуржуазно-снобистское отношение к великим темам современности. Остается добавить, что сей критик почти все время не отходил от меня в Кёльне.

Когда в конце концов эта изощренная пытка под названием «концерт» миновала, когда публике вновь было дозволено говорить на нормальном человеческом языке и она отправилась в расположенный по соседству ресторанчик, я скрылся в туалете, откуда вышел лишь тогда, когда был в полной уверенности, что меня никто не дожидается. Наверняка здесь я явно переборщил с мерами предосторожности, поскольку и так было ясно, что никто не ищет общества неудачника, по чьей милости вечер оказался загублен. Чутье на неудачников в особенности сильно выражено в провинции, тут уж пресловутое чутье маху не даст. Кёльнская музыкальная клака давно выработала свой собственный жаргон и жестикуляцию, и к каждому, кто ими в недостаточной степени владел, автоматически припечатывалось клеймо неудачника.

Таким образом на первичном этапе я угодил в респектабельную группу, имеющую право назвать себя «некёльнской школой», но и она снова разбивалась на подгруппы, и в самой нижней и непрезентабельной из упомянутых подгрупп собрались те, кого за приличные деньги можно было затащить в Кёльн, поскольку они не ведали, как привести к общему знаменателю чистую музыку и нечистую публику. Я сей наукой не овладел, это сомнений не внушало. Мне оставалось лишь предпринимать дальнейшие попытки, но уже вне границ кёльнской школы, что было непросто, либо снова приехать в Кёльн и вновь подвергать себя унижениям, что более чем устраивало редактора. Ведь в соответствии с законом о радиовещании он был обязан отводить в программе некий процент некёльнским, и поскольку редактор был искренен в оценке и меня, и моей готовности страдать, он продолжал приглашать меня в Кёльн, снабжая поручениями на сочинение произведений, ибо подсознательно скорее всего был убежден, что мои периодические фиаско в Кёльне будут служить доказательством явного превосходства кёльнской школы.

Во всяком случае, мои небольшие пьесы для фортепьяно, ударных и альта на стихи Осипа Мандельштама, которые кёльнская школа охарактеризовала сентиментальной чепухой, пользовались в самом Кёльне устойчивым успехом, хотя сегодня, после того как кёльнская школа тихо почила в бозе, практически там не исполняются, хотя, если верить критикам, они вполне могут быть отнесены к самым заметным произведениям периода современного ренессанса песни.

Сквозь тьму я шагал вдоль Рейна, от напева вод которого было никуда не деться. В тот предполуночный час я и не сказал бы с определенностью, смогу ли и впредь заниматься сочинительством. Разумеется, я и дальше буду получать заказы на сочинение произведений, стипендии, премии — мое имя уже стало известным. Слишком уж часто склоняли меня, чтобы просто так взять да позабыть. И, в конце концов, почему бы мне не податься в преподаватели, в профессора, чему я столь упорно противился? Это дало бы возможность засесть за главное произведение жизни. Что касается добычи средств к существованию, тут мне тревожиться не приходилось. За свой социальный статус я мог быть совершенно спокоен — одни лишь летние курсы в Айове вот уже несколько лет обеспечивали мне гонорары, позволявшие жить вполне сносно.

Естественно, мысли о Марии не оставляли меня в эти ночные минуты у Рейна. И именно в период разлуки она была куда ближе мне, чем в те несколько дней, когда мы были действительно вместе. В ту ночь я ощутил это со всей отчетливостью. Стоило мне остановиться, как Мария забегала на несколько шагов вперед и, раскрыв объятия, дожидалась меня. Когда я вопрошал в темноту, мой ли это ребенок, она хохотала, да так, что я испуганно оборачивался — уж не наблюдает ли кто-нибудь за нами. Когда я, охваченный безумным страхом, был близок к тому, чтобы спрыгнуть с парапета набережной, Мария предостерегающе хватала меня за рукав. Может, мне отправиться в Будапешт и в кругу родственников просить ее руки, как принято в тех буржуазных еврейских кругах, из которых она происходила? Но что, если именно эти круги взяли бы да отвергли мое предложение?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: