Проснулся — на темени ощущение той тяжести: ага, голова скатилась с подушки, уперлась в деревянную стойку кровати.
Нищих стало много: за день проходило их по деревне не меньше десятка. Летом стучали в окно и заунывными голосами скулили: «Христа ради… Матерь Божия… пошли вам Господи!» Не слушая, что там бормочут, Федя подавал в открытое окно вареную картошину или кусок хлеба. Теперь же, зимой, если не запрешься, вдруг стукнет на крыльце, и чья-то рука в сенях, слышно, нащупывает дужку избяной двери. И шагнет через порог фигура в лохмотьях, с сумкой через плечо, озябшая, кашляющая, хрипящая: «По-да-а-айте милостыньку!»
Мать бывало, ему, мальчишке, не раз внушала: «Милостыни, Федюшка, не жалей. Пока только у нас что-то будет, никому не откажем. Последнюю корку разломи пополам и подай. А как станет, не дай Бог, самим есть нечего, тогда поклонись, сынок, и скажи так: простите, Христа ради, люди добрые, у самих ничего нет».
Теперь вот, уже зимой, хоть и помнил материн наказ, но не всегда подавал Федя; все чаще без поклона и довольно неприветливо буркал:
— Нету ничего.
— Пода-а-айте, Христа ради, — продолжала скулить какая-нибудь бестолковая нищенка, желавшая продлить свое пребывание в теплой избе.
— Да говорю же: нету ничего! — уже грубо повторял Федя, сам себя ненавидя в эту минуту, и отворачивался.
Иная скажет смиренно: «Спаси тебя Господь» и уйдет. А иная, уходя, прошелестит злобно: «Господь накажет». Но чаще нищенка шмыгала носом, молчала некоторое время и удалялась без слов — это было еще тягостнее. Федя смотрел в окно: куда она теперь? В соседний дом постучалась. Холодно на улице. Кто ее покормит? Где ей погреться? И жалко было… а только что себя еще жальчей.
В Пятинах не все подавали. А вот бабка Ульяна Барыкина, когда жива была, нищих особо привечала: мало того, что покормит, но и ночевать оставит, и поможет вымыться. Кое-кто в деревне смеялся над нею за такие причуды, но в семье Бачуриных — никогда. Мать даже как будто завидовала Ульяне. Федя же просто содрогался, представив себе грязного человека — нищего или нищенку — которого отмывают… Нет, на такой подвиг, как бабушка Ульяна, не способна была и его рассудительная, милосердная мать. Она так и говорила про себя: «Не по силам мне это… Что не могу, то не могу».
Обычно деревню Пятины посещали знакомые нищие, приходившие во все праздники да и в будни тоже: Анютка-дурочка, толковавшая о своем женихе, который вот-вот на ней женится — «Офицер!». Молчаливая, строгая старуха Павловна, сухая, как палка; двое, муж и жена, из деревни Бельская, ходившие порознь — этих всех в Пятинах встречали, как старых знакомых.
Но вот все чаще стали приходить дальние, совсем чужие.
Однажды к Феде явилась цыганка в огромной шали, повязанной и на голову, и крест-накрест на груди, и стянутой на спине узлом, причем таким образом, что держала и ребенка, маленького совсем. На беглый взгляд она показалась Феде уже седеющей, и он даже удивился, где она подобрала младенца. Потом, когда выпростала из-под шали руки, чтоб принять милостыню, Федя опять удивился: почему у нее такие тонкие и молодые руки?
— Можно мне погреться в твоем доме, дарагой? — спросила она звучным голосом, а сама уже сидела на лавке и не собиралась уходить.
Федя молча кивнул и отступил подальше.
Ребенок подал слабенький голосок, вроде бы, захныкал, она развязала на спине узел, расстегнулась, стала укачивать и кормить его. Федя смотрел в окно.
— Нет ли у тебя одеяла для ребеночка, красавец? — спросила цыганка. — Видишь, сыночек у меня зябнет.
Одеяла лишнего не было — откуда! — но Федя неуверенно потянул с кровати лоскутное покрывало: для ребенка ведь! Цыганка покачала головой:
— Нет, дарагой… Это очень большая и ценная вещь. В другой раз приду, в другой раз возьму. Нет ли у тебя чего-нибудь теплого? Кофты, шапки?..
Федя сглотнул слюну и сказал:
— Нет.
Она усмехнулась:
— Хочешь, пагадаю?
— Не надо, — выдавил Федя.
— Я не на деньги, а так.
Он помотал головой, отказываясь.
— А я все равно пагадаю…
Она удивительно ловко выстелила картами край стола, живо окинула их цепким взглядом:
— Карты, красавец, все знают: что было, что будет, что на сердце лежит. Все вижу, как на ладони. Вот, богатый станешь… только нескоро. Печаль у тебя на сердце — не поддавайся: счастье к тебе придет, может быть, и скоро… Две дороги дальние у тебя, одна под ясным месяцем, другая под ясным солнцем… Клад найдешь — не бери, беда будет. Кривого человека бойся, с бельмом на глазу… нет, не бойся — добрый человек оказался!
Федя, слушая ее странный напевный говорок, почти не вникал в смысл — какая там дорога! Что за кривой! — только дивился: очень уж у нее тонкие, прямо-таки девчоночьи руки!
— Невеста уже тебя ждет — красавица! — сказала вдруг цыганка. — Вот червонный валет по ней сохнет, а она по нем — нет. Видишь, на тебя смотрит…
Младенец у нее заплакал, и это отвлекло цыганку. Федя одел фуфайку, шапку, давая понять, что он уходит, и чтоб она живо уходила. Цыганка перепеленала ребенка, собрала карты и ушла, сказав на прощанье:
— Летом приду к тебе, жди.
Следом за ней он кинулся задвинуть засов и долго еще сидел, напуганный неведомо чем.
Запереться бы от всех этих нищих и не пускать никого, и не откликаться, когда стучат, но от соседей принесли и повесили на угол его дома доску — знак, что он теперь на целый месяц должен стать десятским: «Ты, Федюшка, такой же хозяин, как все, ну и быть тебе в свою очередь десятским». Это значит, окажись в Пятинах кто-то нуждающийся в ночлеге — будь добр, устрой его к кому-нибудь ночевать. А кто мог оказаться таким образом в Пятинах под вечер? Да те же нищие. Постучат в дверь или окно: «Мил человек, говорят, ты десяцкой…» Ночлег обязан по очереди предоставить каждый дом, и эту очередь соблюдал теперь Федя Бачурин.
Не все-то к другим устраивать поночевщиков — подошла и его, Федина, очередь кого-то принять. «Нищенку не пущу, — решил он, — а то засмеют. Какого-нибудь убогого старичка — другое дело».
Цыганка не сходила у него с ума.
Очень кстати попросился на ночлег Вася Бельский, муж своей жены-нищенки.
Вася Бельский — его за глаза звали так, а сам себя он — только Василием Семенычем и от других требовал того же. Это был толстенный, коротенький мужичок, почти уже старик, поскольку реденькая щетинка-борода была с сединой. В бачуринском доме он сел на лавку и сидел смирно, вздыхая; что-то шептал себе под нос, позевывал и почесывался.
Федя топил маленькую печку, собственноручно им сложенную по осени, и тоже помалкивал: нищий не нравился ему, но надо было терпеть.
— Щец нет ли? — смиренно спросил Василий Семеныч.
Вишь, учуял, что щи есть.
Федя не спеша, достал из печи чугунок. Какие щи! Так, квашеная капуста да вода. Однако хозяин с достоинством поставил чугунок на стол, налил нищему отдельную миску, положил рядом две картошины, себе — одну. Больше не было.
— Хлебушка, — вздохнул Василий Семеныч, будто напоминая.
— Нету, — кратко и сурово сказал Федя.
Хлеба, действительно, не было у него. Муки оставалось еще на одну квашню, то-есть не на полную, конечно, — на пару ковриг, не больше, и он намеренно не спешил печь новый хлеб. Последняя квашня — это как выйти на край обрыва, дальше — пропасть.
Нищий хитренько улыбнулся, не спеша полез в свою сумку, добыл два довольно больших ломтя, один положил перед Федей, сказал вдруг окрепшим голосом:
— На вот милостыньку тебе… — и добавил: — Бедно живешь.
— А ты богато? — обиделся Федя.
— Небогато… но лучше тебя. Ешь, может еще кусок дам.
Федя в сердцах отодвинул от себя хлеб, но, подумав, взял-таки и стал есть: с утра тешил живот пареной свеклой да вот этими щами. И то сказать: сколько он передавал нищим! Еще надо разобраться, чей это кусок.
— Я знаю, ты совсем один, — вздыхал гость, кротко поглядывая на хозяина. — Плохо одному. Мой тебе совет: походи по деревням, что-нибудь подадут. Мир не без добрых людей.