Прошло чуть более четырех лет со дня нашего прихода в обитель, а в облике сестры Луизы уже сказывались последствия строгого устава, которому я не обязана была следовать. Она исхудала, словно дерево, с которого облетели листья, глаза ввалились, спина сгорбилась, пальцы начали искривляться. Не проходило и месяца, чтоб моя бедная подруга не ужесточала своей голгофы. В первых лучах рассвета, когда остальные сестры еще почивали, она спускалась в подземелье, к источнику, чтобы, стоя босиком в грязи, обстирывать весь монастырь. Я хорошо помню безмолвную жуткую сцену, разыгравшуюся несколько лет спустя.

Она никогда не жаловалась и каждый вечер благодарила Бога за претерпеваемые муки. Но в ту январскую ночь, когда я, движимая состраданием и любовью, ре!пила присоединиться к ней в темноте подземелья, я увидела, что в ванне плавают льдинки. Поводив вслепую руками по стенкам ванны и по глади воды, Луиза схватила обломок камня и принялась тереть им льняное полотно с алтаря, решив, что это кусок черного мыла, которое присылали нам сестры из монастыря, находившегося в деревне. Сердце мое пронзила острая боль, когда я поняла, что зрение ее слабеет и что ее бедные пальцы больше не чувствуют холода.

Луиза назначила себе столько всевозможных лишений, так строго постилась, что епископ счел своим долгом вме-

шаться, дабы смягчить ее непреклонность. Однажды ее стали мучить воспоминания об охоте на лис: в августе они с королем стояли на опушке леса, под сенью дуба, и паж поднес им изумительный напиток, который, чтобы он оставался прохладным, хранили в колодце, в снегу. Ей вспомнился вкус напитка, и ее охватили страшные угрызения совести, тогда она решила назначить себе опасное наказание - терпеть три недели, не беря в рот ни капли воды. Настанет день, когда постаревший Боссюэ в назидание всем напомнит об этом в знаменитой речи, которая прозвучит над гробом герцогини де Лавальер и которую отправят в Рим вместе с первой просьбой причислить усопшую к лику святых.

По прошествии лет Луиза, пораженная десятком необычных недугов, названия которым не знал даже придворный врач, совсем исхудала. От нее остались кожа да кости, она питалась крохами, словно маленький паучок, и на ее лице с трудом различались человеческие черты. Еле слышным голосом говорила она о своем несказанном счастье, беспрестанно молилась и благодарила Господа за то, что Он даровал ей долгую жизнь, дабы она успела искупить свои грехи.

Когда ей исполнилось шестьдесят два, ум ее начал помрачаться: я заметила это, потому что она стала звать меня чужими именами - то Жанной, то Доминик, - а слова молитвы теперь часто путались у нее на языке, причудливо перемешиваясь с обиходными и грубыми выражениями. И тут, среди язв и бреда, ее медленная агония перешла в последнюю стадию.

Сестры не оставляли ее почти круглые сутки, стараясь предугадать приход смерти: их охватило сочувствие и лихорадочное желание быть рядом с ней, ибо слава ее святости, распространившаяся по Франции и долетевшая до самого Папы, позволяла надеяться, что в ее смертный час свершатся чудеса, изольется благоухание фиалок. Увы, Господь постановил иначе! Утром всем надлежало идти к семичасовой мессе, исключение сделали лишь для меня - личной служанки умирающей.

Здесь мне трудно подобрать слова, чтобы описать весь ужас происшедшего и поведать о том, как чудесная башня, возведенная с героическим терпением за долгие десятилетия мучений, чуть не рухнула в один миг.

Итак, мы были одни. Луиза, лежавшая на мешке с соломой, выданном ей в нарушение правил, нащупала мою правую руку костлявым кулачком, в который превратилась ее левая рука.

Она распахнула глаза - после многих лет я увидела в них прежнюю синеву, - невероятным усилием воли приподнялась и села. Она дважды произнесла мое имя, а потом, словно подхваченная внезапно налетевшим дьявольским ветром, стала изрыгать ужасные оскорбления в адрес Людовика, переме-

жая их богохульствами и грубой бранью. Король и Бог слились для нее воедино, к их ненавистным именам она обращала страшные проклятия и - тут она перешла на крик - тысячу раз плевала на них во веки вечные!

До возвращения сестер с мессы оставались считаные минуты. Высшая сила повелела мне действовать. Сомнений у меня не было - ни тогда, ни теперь. Бросившись на Луизу и придавив коленями ее грудь, я с силой сжала ей ноздри и губы и не отпускала, пока, вздрогнув в последний раз, она не затихла.

И да простит меня Господь, ибо я совершила сие во славу Его. Аминь.

Письмо Жан-Жака Рycco маркизе Клод де Клерфонтен

СИЯТЕЛЬНАЯ маркиза и, отчего бы и нет, некогда дорогая моя подруга, я собрал дорожные сумки - из овечьего пергамента, ту, в которой хранится мой скудный скарб, и из яловой кожи, в которой лежат ноты и сочинения, рожденные в густой тени Вашего дворца, стоящего на берегу озера. Ухожу, не попрощавшись, пешком, к какому-нибудь другому любезному меценату, который недолгое время (это я уже понял) изволит по-христиански терпеть мои кости и мои капризы. Вы, Ваш супруг маркиз и прочие гости сочтете мое поведение - от-бытие без соблюдения приличий и изъявления благодарности - не поддающимся определению. Впрочем, всякий мой поступок, совершенный за последние три месяца, не поддавался определению и, вероятно, переходил все границы того, что заслуживает прощения. Ну и ладно. Надобно выбирать для концерта подходящие инструменты, а мои инструменты, в сочетании с инструментами Вашего высшего сословия, производят не музыку, а раздражающее разноголосие и шум.

Я рожден, чтобы писать, но затрудняюсь объяснить неописуемые тяготы творчества, в том числе и физические, тем, кто предан исключительно пассивному удовольствию. Эти избранные чередуют обеды с охотой, обмен комплиментами - с концертами, беседы - с балами, за коими следуют полуночные забавы. Вы много читаете, Вы - самая образованная дама во Франции, впрочем, можно сказать, что Вы срываете книги, словно драгоценные ананасы в Вашей оранжерее, словно дары природы, результат неясного процесса, до которого Вам дела нет. Поскольку Вы (против моей воли) долгое время наблюдали меня вблизи, Вам в душу могло закрасться сомнение: книги, которые мы читаем, вероятно, кем-то написаны? В подобном случае Вы наверняка спросили себя:

неужели столь тонкие наблюдения, столь смелые мысли и столь редкая глубина суждений (повторяю Ваши же любезные слова) созрели и появились на свет, обрели выражение благодаря столь грубому существу, как я, коего иной раз хочется сравнить с животным?

В тот единственный день, когда Вам удалось вырвать меня из драгоценного уединения и, упирающегося, притащить в салон, где, как помнится, гостям впервые подавали напиток под названием шоколад, Вы, представляя меня, употребили самые громкие эпитеты, самые щедрые похвалы, долженствующие вызвать восхищение Ваших гостей - разумеется, отблеск их восхищения падал на Вас. Так и дофин Людовик однажды приготовил гостям сюрприз: выступление двух обезьянок, присланных ему в дар каким-то индийским махараджей. В тот вечер среди приглашенных Вами гостей, маркиза, было новое светило парижского общества, юный виконт де Лон-гвиль - обходительный, благообразный, чрезвычайно изящный в своих кружевах, пеной ниспадавших между икрами и лодыжками, убранный старинными маменькиными драгоценностями. Во всяком его жесте сквозила вековая культура. Правы были его предки, устраивавшие резню во время четырех крестовых походов, раз в один прекрасный день плоды их трудов сосредоточились в таком отпрыске! Совершенно правы, когда с переменным успехом пытались вырвать то ли две, то ли три тысячи христиан из лап неверных! Еще как правы, когда, вернувшись домой, принялись лебезить перед первыми Людовиками и лизать им пятки, выпрашивали себе в награду по две или три тысячи крепостных с причитающимися угодьями! Битых полтора часа (неизвестно, сколько еще потом это продолжалось) виконт разглагольствовал и разорялся про физику и метафизику, нес галиматью и ерунду про Моисея, рассказывал любезным слушателям о своих тошнотворных открытиях, касающихся возникновения Вселенной (публика стонала от восхищения), не говоря уже о цитатах из известных ему вавилонских папирусов, которые относились к векам, когда папирусов не было и в помине. Я стал пятиться к широкому окну, вылез в него и убежал в поле, предательски улизнув с объявленного заранее "Диалога философов". Непростительная трусость с моей стороны. Согласен, сударыня. Поскольку тому есть немало свидетелей, простить ее еще труднее, чем то, что несколькими днями ранее я швырнул табуретку в Ваше сиятельство (и чуть не попал!), когда Вы поднялись ко мне в мансарду, чтобы прервать поток моих мыслей и пригласить сразиться в триктрак.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: