— Не причиняйте мне зла, я не вор, а если и сорвал одну репу, то потому что я голоден, очень голоден! Лесничий, строгий в отношении службы, но мягкий по натуре, вынужден был сделать над собой усилие, чтобы не разжалобиться словами ребенка, — так много в них было искренности и так невинно смотрело лицо маленького вора.

— Если ты голоден, то это оттого, что ты маленький бродяга, — отвечал он, принимая строгий тон, — мальчик твоих лет не должен блуждать один по полям; я отведу тебя в тюрьму, пока родители не возьмут тебя к себе.

С этими словами лесничий уже протягивал руку, чтобы взять мальчика за ворот.

— Увы! — сказал со вздохом ребенок, — мои родители не могут взять меня. Они умерли.

— Умерли! Так откуда же ты? Кто ты?

— Я из Шатель-Санзуар, близ Авалона в Бургундии; иду из Парижа. Я не бродяга, уверяю вас.

— Вижу! — сказал лесничий, забывая о строгости своих служебных обязанностей, — так как ты ел сейчас репу за неимением лучшего, — продолжал он ласково, взяв мальчика за руку, — то значит ты очень голоден. Пойдем!

Он привел мальчика к себе в дом, который находился в ста шагах от поля, накормил его, и когда увидел, что мальчик достаточно подкрепил свои силы, сказал ему:

— Теперь расскажи мне откровенно, кто ты и каким образом попал в эти места.

— Я обещаю вам, — ответил мальчик, — что буду говорить только правду. Меня зовут Эдм Шампион; мне тринадцать лет; я, как только что сказал вам, родом из Шатель-Санзуар; это деревня на берегу Ионны. Мой отец был лодочник; мою мать звали Франциской ла-Рош; она была дочь разорившегося фабриканта, который имел однако порядочное состояние. Но, как кажется, ее родным не нравилось, что она хочет выйти замуж за моего отца, так как Пьер Шампион не имел никаких средств к жизни и добывал очень мало денег своим тяжелым трудом. Ей позволили выйти за него, но не дали никакого приданого, и с тех пор совершенно забыли о ней, словно она умерла. Что касается меня, то я никогда не видел никого из родных моей матери. Мой бедный отец работал изо всех сил, чтобы добыть каких-нибудь десять или пятнадцать су в день, — подумайте, как могли мы жить на эти деньги? — тем более, что нас было трое в доме. Не один раз, я помню хорошо, всем пятерым приходилось довольствоваться на обед маленьким караваем черного хлеба, испеченного из останов выжатых семян, и скверной вонючей селедкой. Зачастую же даже и селедки не было. Моя мать умела читать и писать и зарабатывала несколько су тем, что писала письма для местных обывателей; но этим и ограничивалась та помощь, которую она могла оказать отцу, так как ей надо было еще смотреть за нами, шить на нас, и кроме того она отличалась слабым здоровьем.

Часто я видел, что она плакала; ее страшно огорчало равнодушие ее родных, которые конечно могли бы помочь нам в нашем стесненном положении, так как это были в сравнении с нами богачи.

Однажды, когда у нас буквально не было ни куска хлеба, она решилась написать одному из своих братьев о том, в какой мы страшной нужде; мы все плакали, слушая чтение ее письма. Я помню, что она писала так: «Подумай, милый брат мой, что у меня трое детей, что муж мой, неустанно работая, получает крайне скудное вознаграждение, что я больна…» Письмо отправили, и мы с нетерпением ожидали ответа. Ответ этот пришел. В тот день все мы почти что ничего не ели. Мы теснились около матери, которая дрожащими руками распечатала письмо, и вот что прочла нам: «Милая моя сестра, если у тебя трое детей, то это не моя вина. Отдай их в приют для нищих!» О, я никогда не забуду ни этих слов, ни отчаянья моей матери, когда она прочла письмо!

Мы продолжали жить на отцовские заработки, пока он не заболел и умер; вслед за ним умерла и мать. В это время мой старший брат был уже взрослый; его определили на ферму; соседи взяли из сострадания мою младшую сестру. Мне было тогда восемь лет. Не знаю, что произошло бы со мною, если б в нашей деревне случайно не жила приезжая из Парижа привратница одного из домов на улице Тиктонн, если бы женщина эта по доброте своей не взяла меня с собою в Париж. Вскоре после моего прибытия в столицу некоторые из обитательниц дома пожелали меня видеть; они сделали для меня очень много. Одна приняла на себя заботы о моей одежде, другая — о моей обуви, третья — о помещении меня в школу. Мне жилось в то время так хорошо, как никогда.

В течение трех лет я ходил в школу и учился очень прилежно; мне хотелось, чтобы женщины, которые заботились обо мне, остались мною довольны. Одна из них, заметив, что я читаю и пишу уже довольно хорошо, пожертвовала небольшую сумму на обучение меня какому-нибудь мастерству. Решили поместить меня к ювелиру, и я был очень счастлив в тот день, когда явился к новому своему хозяину. Я дал себе слово работать как можно усерднее, чтобы сделаться поскорее мастером и зарабатывать деньги, не обременяя никого. Я думал, что хозяин начнет меня учить мастерству в тот же день, как к нему поступлю. Но я ошибся: пробыв у него полтора года, я почти не видел мастерской, потому что был вечно на посылках, то относя заказанные вещи, то по каким-нибудь другим поручениям: когда хозяйка шла на рынок, я нес ее корзинку; я прислуживал за обеденным столом, и за малейшую неловкость меня бранили и даже били. Один или два раза я убегал к доброй привратнице в улицу Тиктонн и сообщал ей обо всем. Она отводила меня обратно к хозяину, который уверял ее, что я лентяй, что я лгун и что в моих жалобах нет ни капли правды. Оказалось, что я напрасно беспокоил бедную женщину; положение мое не изменилось, со мной обращались даже хуже прежнего… «Если я жалуюсь, — говорил я, — то только потому, что хочу учиться делать дело, хочу быть ювелиром, а не лакеем!»

Нужно вам заметить, что каждое воскресенье у ювелира обедают его знакомые и друзья; по этим дням на мне лежит очень тяжелая и неприятная обязанность: помогать кухарке стряпать, всем прислуживать и затем мыть посуду. Это ужасно надоело мне. Я очень, очень несчастлив!

Сегодня у ювелира торжественный обед. Хозяин угрожал мне строгим наказанием, если я не буду служить исправно; я начал плакать, а он отколотил меня. Тогда я отворил дверь и бросился из дому, дав себе клятву скорее умереть, чем возвратиться к этому злому человеку. Да, если отведут меня туда, то я умру, я не хочу быть лакеем, я хочу быть самостоятельным тружеником!

Ребенок произнес последние слова с пылающим взором.

— После твоего побега от ювелира заходил ли ты к той доброй женщине в улице Тиктонн? — спросил лесничий.

— Нет.

— Отчего?

— Я не знаю. Я не посмел к ней явиться. Я был очень рассержен, и сам хорошенько не знал, куда иду, но шел все вперед. Около полудня я очутился у заставы, потом на полях и спрятался в лесу; я лег на землю и горько заплакал. Почувствовав голод, я стал искать пищи, а затем хотел вернуться опять в лес, чтоб остаться там на всю ночь. Я не хочу возвращаться к хозяину, я хочу научиться работать!

Тронутый до глубины души лесничий утешил маленького бедняка, посоветовал ему возвратиться к привратнице и научил мальчика как убедить ее, что его жалобы на дурное обращение хозяина вполне основательны. Затем лесник проводил ребенка до заставы и при прощании хотел вручить ему серебряную монету, но мальчик отказался.

Это происходило в 1777 году, а в 1829 году, в суровую зиму, мэр деревни Шатель-Сансуар получил письмо, в котором между прочим, говорилось следующее: «Дороговизна хлеба, без сомненья, усиливает суровость нынешней зимы для бедняка. Если к этим двум бичам присоединится еще недостаток в заработке, если люди больные, бедные, дряхлые, сироты и вдовы будут терпеть нужду, то вы можете располагать хлебом, говядиной, дровами, шерстью, холстом. Я вместе с этим письмом написал к булочнику Роле, чтобы он предоставил в ваше распоряжение необходимое количество хлеба. Нотариус Шабер заплатит за все остальное, что только понадобится».

Это письмо было подписано — Эдм Шампион.

19 декабря 1834 года писали в одном из главных парижских журналов следующее: «Вчера, в сильный мороз, бедная женщина переходила улицу Жюивери с маленькой пяти или шестилетней девочкой, почти совершенно босой. Какой-то человек подошел к женщине и спросил: „У вас нет башмаков для ребенка?“

— Нет, — отвечала женщина.

Тогда прохожий взял на руки девочку, вынул несколько пар детских башмаков, примерил их и, подобрав подходящие, обул ребенка; затем он скрылся в толпе. Все спрашивали об имени этого странного человека; какая-то женщина объяснила, что несколько минут тому назад он сделал такой же подарок ее дочери. „Разве вы не знаете этого человека? — спросил один работник, — все парижские бедняки знают и благословляют его, — это Маленький Синий Плащ“».

Работник говорил правду: этот человек, которому дали название в виду его излюбленной одежды, был давно уже благодетелем парижских пролетариев. Везде, открыто и тайно, на улицах и на чердаках, проявлялась его благотворительность. Во время страшного промышленного кризиса многие видели, как он сам на парижской набережной кормил до тысячи человек, не говоря уже о помощи, которую он оказывал заочно бедным, стыдящимся своего положения. Многие школы и приюты обязаны ему своим существованием; сироты получали от него средства на свое воспитание, больные — облегчение, заключенные за долги — свободу. Эдм посещал города и селения, избы и чердаки, повсюду разыскивая бедность и нужду. Не ограничиваясь милостыней, он утешал несчастных добрым словом, а материальною помощью в то же время облегчал их тяжелое положение. Особенно сильную поддержку оказывал он рабочим при дурных обстоятельствах и изобретателям, когда они оказывались в безвыходном положении.

Маленький Синий Плащ умер лет двадцать пять тому назад; многие из парижан знают Эдма Шампиона по наружности и одежде; но весьма немногие знают его по имени. Понятно само собою, что сын лодочника приобрел очень значительное состояние, если мог делать столько добра бедным. Действительно, Эдм Шампион из крайней бедности дошел до чрезвычайного богатства, которое составил себе трудом и уменьем сберегать деньги.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: