Е. Ю. Гениева

* * *

«Все же я единственная женщина в Англии, которая вольна писать, что хочет», — заметила однажды В. Вулф.

В своих дневниках, которые она вела с 1915 года — последняя запись датируется 8 марта 1941 года, через четыре дня В. Вулф ушла из жизни, — она писала обо всем, что произошло с ней, о людях, с которыми встречалась, о книгах, которые читала. И самое важное — о произведениях, над которыми работала: романах, рассказах, эссе, статьях. Листы бумаги, исписанные ее торопливым почерком, сначала скреплялись скрепкой, потом переплетались в томики. Она оставила 26 томиков дневников.

«Дневники слишком личная вещь, чтобы публиковать их целиком, — написал ее муж Леонард Вулф, подготовив в 1953 году к печати избранный том дневников. — Я внимательнейшим образом прочитал их и отобрал практически все, что имеет отношение к ее творчеству…

Замыслы Вирджинии Вулф, предметы ее внимания, ее творческий метод теперь станут понятнее и ближе читателю. Перед ним раскроется удивительная психологическая картина, благодаря которой он проникнет в ее лабораторию художника. Профессор Бернард Блэкстоун был убежден, что Вирджиния Вулф — «великий художник», что «ей удаюсь блистательно совершить то, что другие не решались сделать». Я согласен с профессором Блэкстоуном, в противном случае я бы не осмелился публиковать эти воспоминания. Она была настоящим художником, а ее произведения — подлинными произведениями искусства.

Из дневников видно, с какой мощной энергией, целеустремленностью, сосредоточенностью отдавалась она творчеству, как неутомимо трудилась она — писала, переписывалась и вновь переписывала свои книги.

Я надеюсь, что читатель не забудет, что перед ним — малая часть дневников Вирджинии Вулф. Она не всегда помечала, где она находилась в описываемый ею день, часто называла тех, с кем встречалась, уменьшительными именами, а порой ограничивалась инициалами. Я приготовил небольшой список имен, упоминаемых в дневниках».

Дневник писательницы

(1918–1941)

1918

Понедельник, 4 августа

Я решила не дожидаться покупки новой тетради и записать в старой свои впечатления от Кристины Россетти и от Байрона. К тому же, у меня почти не остаюсь денег после того, как я в большом количестве накупила Леконта де Лиля. На Кристине великий знак поэтессы от рождения, и ей как будто об этом отлично известно. Но если бы я подала на Бога в суд, то вызвала бы ее как одну из главных свидетельниц. Читать ее грустно. Сначала она отказалась от любви, которая значила для нее не меньше самой жизни, потом от поэзии ради, как ей казалось, требований веры. У нее были два достойных поклонника. У первого, несомненно, заметны странности. Но у него была совесть. Тем не менее, Кристина могла выйти замуж только за такого Кристиана, каким хотела его видеть. Он же выдерживал это не дольше нескольких месяцев зараз. В конце концов римский католицизм взял в нем верх, и она потеряла его. Хуже было с мистером Коллинзом — по-настоящему милым ученым — человеком не от мира сего — преданным почитателем Кристины, которого она никак не могла наставить на путь истинный. Поэтому ей приходилось самой являться в его дом на нежные свидания, что она и делала до конца жизни. Свою поэзию она выхолостила. Мало того, что принялась перелагать стихами псалмы, но и оригинальные стихотворения стала сочинять исключительно на христианские сюжеты. Таким образом, как мне кажется, она истощила свой великолепный дар, которому требовалось всего лишь ее разрешение, чтобы принять куда более замечательную форму, чем, скажем, дар миссис Браунинг. Писала она, как правило, очень легко: с детской непринужденностью, что свойственно, как принято считать, истинному, но неразвитому таланту. У нее был природный певческий дар. Но она еще умела думать. И фантазировать. Нетрудно представить ее грубой и остроумной. И вот в награду за все свои жертвы она умирает в страхе, не очень веря в спасение. Признаюсь, однако, что, листая ее стихи, я с неизбежностью возвращалась к тем, которые знала прежде.

Среда, 7 августа[1]

В ашемский дневник я до последней мелочи изливаю все, что попадает в поле моего зрения; цветы, облака, пчелы, цены на яйца; но ведь кроме этого писать больше не о чем. Трагедия — раздавленная гусеница, счастье — вечернее возвращение из Льюиса слуг, нагруженных военными книжками для Л. и «English Review» для меня, «Лигой наций» Брейлефорда и «Блаженством» Мэнсфилд. «Блаженство» я отбросила с воплем: «С ней покончено!» В самом деле, мне непонятно, как можно оставаться честной женщиной и честной писательницей и творить такое. Приходится, к сожалению, принять тот факт, что ее разум — очень тонкий слой почвы, всего в дюйм-два, под которым сплошной бесплодный камень. «Блаженство» — довольно длинная вещь, и это давало ей шанс копнуть глубже. А она удовлетворилась внешним изяществом; вся ее концепция — дешевка; к тому же, здесь ни на грош проницательности (хоть какая-то должна же быть) небанально мыслящего человека. И пишет она плохо. В результате, повторяю, у меня сложилось впечатление о ней как о черством и холодном человеке. Потом прочитаю еще раз. но не думаю, что изменю свое мнение. Она будет продолжать в том же духе к полному своему и Марри удовольствию. Хорошо, что они не приехали. Или нелепо толковать рассказ по характеру?

Так или иначе, я с удовольствием вернулась к моему Байрону. У него, по крайней мере, не отнимешь мужской привлекательности. В самом деле, поразительно, до чего мне легко представить его влияние на женщин — особенно на глупеньких и не очень образованных женщин, которые не умели подняться до него. К тому же почти все хотели его перевоспитать. С самого младенчества у меня была привычка (как говорил Гертлер, словно доказывая особую примечательность своей персоны) досконально изучать биографию и дополнять возникающий в моем воображении образ любыми подробностями, которые мне удавалось отыскать. Но в разгар страстной любви из самого неподходящего издания вдруг выскакивало имя Каупера, или Байрона, или кого-то другого, и мое творение становилось далеким и ничем не отличающимся от прочих мертвецов. Меня впечатляет поразительная ничтожность поэзии Б. — той поэзии, которую Мур цитирует с почти несказанным восхищением. Почему принято думать, будто его наиболее вдохновенные стихотворения в «Альбоме»? Читаются они не лучше, чем стихи Л.Э.Л. или Эллы Уилер Уилкокс. Из-за них он не сделал того, что, как сам осознавал, мог бы сделать, то есть написать сатиру. Сатиры (пародии на Горация) и «Чайльд Гарольда» он привез из путешествия на Восток. У него не было сомнений в том, что «Чайльд Гарольд» — лучшая из когда-либо написанных поэм. Тем не менее, в юности ему не хватало веры в свою поэзию, что в случае такого самоуверенного и категоричного человека доказывает отсутствие таланта. Вордсворты и Китсы безоговорочно верят в себя. Кстати, Байрон немного напоминает мне Руперта Брука, хотя для Руперта это не комплимент. Как бы то ни было, в Байроне было что-то необыкновенное, и это доказывают его письма. Во многом он был замечательной личностью, но так как никто не высмеивал его жеманство, то со временем он стал больше похож на Хораса Коула, чем хотелось бы. Посмеяться над ним могла бы только женщина, но женщины его боготворили. Я еще не добралась до леди Байрон, но, полагаю, она тоже осуждала его вместо того, чтобы над ним смеяться. И он стал байронической личностью.

Пятница, 8 августа

В отсутствие человеческого интереса к себе, благодаря которому обретаешь покой и радость жизни, можно заниматься и Байроном. Заметив свою готовность, несмотря на преграду в сто лет, влюбиться в него, боюсь, мое суждение о «Дон Жуане» немного пристрастно. Полагаю, это самая читаемая поэма такого объема из всех, когда-либо написанных: отчасти благодаря пружинистой, беспорядочной, бессистемной, несущейся вскачь форме. Такая форма — сама по себе открытие. Ее искали и прежде, но напрасно, — растягивающуюся форму, способную вместить все, что только приходит в голову. С ее помощью Байрон может описывать любое настроение, каким оно нисходит на него, может озвучивать любые занимающие его мысли. Так как он не стремится к поэтичности, то нет и следа его злого гения — фальшивой романтичности и образности. Когда он серьезен — он искренен и может писать о чем угодно. И он пишет шестнадцать канто, ни разу не почувствовав нужды в шпорах. Очевидно, у него был быстрый находчивый ум, который мой отец, сэр Лесли, считал исключительно мужской привилегией. Я утверждаю, что такие неправильные книги гораздо интереснее правильных, благоговейно почитающих иллюзии. Все же примеру Байрона следовать нелегко; ведь вольные и легкие веши может успешно сотворить лишь искусное и зрелое перо. Байрона переполняли мысли — и это придает его стихам такую плотность, что посреди чтения я позволяю себе маленькие экскурсии по окрестностям или по комнате. А сегодня вечером я доставлю себе удовольствие и дочитаю поэму до конца — хотя, если учесть радость почти от каждой стансы, мне непонятно, почему это называют удовольствием. Впрочем, и иначе не скажешь, о какой бы книге ни шла речь, о хорошей или о плохой. Вот и Мэйнард Кейнс говорил, что всегда отделяет рукой печатающиеся в конце объявления, чтобы точно знать, сколько страниц еще осталось.

вернуться

1

Печатается по оригиналу. Какие бы ни были несоответствия в датировке записей, В. Вулф и Л. Вулф (составитель) не сочли нужным дать объяснения на этот счет. (Здесь и далее примечания переводчика).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: