— Пойдем, пройдемся. У Риты почти все готово.
Мы вышли на высокое крыльцо. Грачи продолжали громко кричать. Их что-то все-таки волновало.
— Они и ночью вас беспокоят? — спросил я у Лени и показал рукой в небо.
— Ох, не говори! Всю душу вымотали. Вначале мне даже нравилось, а потом душу всю вымотали… — повторил он устало. Глаза его сухо поблескивали. Меня немного пугали эти глаза.
— Слушай, Лепя, неужели ты лошадь купил? Никогда б не поверил.
— А что? Вон, видишь крытый загон? А подальше — хлев для индюшек. Рита мне еще кроликов предлагает.
— Шапки будешь шить?
— Теща будет. — Он заулыбался, и непонятно: то ли шутит, то ли говорит правду. По лицу у него выступил пот. Он расстегнул ворот рубашки:
— А лошадка у меня ненадолго. Доживу до ноября, и Джапар из Кустаная приедет.
— Кто такой?
— А-а, пустяки. Есть тут один перекупщик. Он в накладе у себя не останется. Он у нас жеребят да коней набирает и понужает их подальше — до Кокчетава. А там уж для коней — другая цена, другие законы. И денежки, конечно, другие… Эх ты, Джапар, удалая голова! — Леня почмокал губами. — Если б ты знал, как его бабы любят! Они любят богатеньких-то… А мы все пишем, воспитываем, а рубль, выходит, всему голова…
— Ты, Леня, купец!
— Нет, кацо, я дэловой человек. Нынче это в почете. А как жить прикажешь? У меня зарплатка сто сорок рублей. А у жены — того меньше. Она пионервожатая в школе. Вот и кручусь…
— А душа-то, Леня? Неужели зря мы учились?
— Ты — идеалист, дорогой… — Он как-то кисло, подавленно улыбнулся и посмотрел на меня внимательно. Потом опять улыбнулся:
— Ну вот что, пойдем на мои бахчи. Все равно жена пока не управилась. — Он открыл какие-то дверцы, и мы вышли в огород. Глаза у Лени блестели, лоб покрылся испаринкой. Он почему-то разволновался. Да что с ним? Я не понимал. Наконец он выдавил из себя:
— Понимаешь, я занялся тут опытами. Да, да, выполняю наказы Ивана Григорьевича. Вот так, дорогой. Посадил ранних огурцов, помидоров. Даже арбузы рискнул… Да, да. Вначале делаю рассаду, а потом высаживаю в горшочках. В прошлом году было три сотки, а собрали, бог ты мой, — лето было сухое, арбузное. Первый иней пал десятого сентября. Теща где-то автофургон-москвичок раздобыла да на базар свезла — так ты знаешь, сколько мы денежек себе положили… Ох, прости, извини, ты же у нас деньгами не интересуешься. — Он схохотнул, потом подмигнул мне и шагнул широко вперед. У кучи с перегноем остановился:
— Вон гляди, нынче под арбузами у нас сразу пять соток, остальное — огурчики, дыньки. А картошку я посадил у забора, да еще в деревне у меня есть участок, — он махнул в сторону дальних домиков. — Дело это занятное — у меня же нынче запланировано два боровка…
— Биология, значит, на практике?
— Во-во, дорогой. — Он, видно, не понял иронии. — Лев Толстой тоже землю пахал.
— И босиком ходил, — добавил я и зажмурился. Мне вспомнился наш далекий незабвенный Иван Григорьевич. Во время войны он раздал все свое имущество эвакуированным.
— Босиком-то босиком… — перебил меня Леня, — а вот в хозяйстве ты, наверное, не смыслишь.
— Почему так?
— А идешь, как медведь. Вон прямо в лунку наступил, — он нахмурился, поднял голову.
— Лезут черти. Нет, надо все ж покупать ружье. Права Ритка. Без пушки никак нельзя.
— Кого ты, Леня?
— Что, не видишь — грачи. Полумеры тут не помогут, — он отвернулся и стал говорить сам с собой. Плечи у него ссутулились и выражали страдание.
— О чем ты, Леня, ворчишь? У тебя праздник скоро — жену поздравлять.
— Ой, не говори. Грачевник рядом — прямо беда. По три гнезда на каждой сосне. Что ты посадишь — сразу склюют и выроют. Но ничего! Рита за них крепко взялась. А то ведь — орда, прямо, птичья орда… Вон она кружится, даже просветов нет, — он показал рукой в небо и закричал. Но крик этот утонул, как камешек в море.
— Вот видишь, милый, даже не обращают… — он повернулся ко мне и стал обтирать платком щеки. Его красивые рыжеватые волосы скатались в мокрые сосульки, возле губ проступили морщины. Мне стало его даже жалко. Я вспомнил, как однажды Иван Григорьевич вызвал его к доске и обратился к классу: «Посмотрите, ребята, на нашего Леню. Он лучше всех знает мой предмет. Я верю, что он в жизни займется наукой…» Высокий худенький мальчик смущенно моргал, а по лбу пробегала нервная складка. Сейчас она тоже была — эта складка. И еще одна и еще. Он почему-то состарился. Да что с тобой, Леня?! — вдруг закричало что-то во мне, но я не проронил ни звука. Сдержался. Зато птицы без остановки кричали. Иногда они пролетали прямо над нашими головами. Им хотелось то ли защитить кого-то, то ли напасть на нас. Я даже видел, как они целились прямо на наши головы и сразу снижались, но потом отворачивали. А Леня все шел и шел вперед.
— Вот это все, милый, мое богатство. Пять соток арбузов, а рядом — огурчики, дыньки. — Глаза у него блестели, и мне не нравились ни эти глаза, ни это снисходительное слово «милый». Откуда оно? Называл бы лучше по имени. Но Леня не давал мне задуматься:
— Всходы по весне были добрые. Если б не птицы. Не успеет листик проклюнуться — они тут как тут. И прямо живьем, целиком глотают. Хорошо, что Рита придумала. Теперь немного боятся… Да вот смотри… — и он показал рукой вправо. Там была воткнута палка, а на ней трепыхалась черная тряпка.
— Что это?
— Птица, милый. Госпожа птица. Живое пугало — ты усек?
Мы подошли поближе. Я взглянул на палку — и обмер. К верхнему концу палки был привязан грачонок. Он был еще живой, трепыхался. Он пробовал даже взлететь, но веревочка не отпускала. Иногда ему удавалось взлететь на целый метр, может, выше, но через секунду он уже обессиленно падал. Крылья стукались о палку, терялись перья.
— Что это, Леня?
— Ха-а, да это же пугало. Живое пугало. Я тебе говорю, жена придумала. И птица видит сверху и не садится. А что теперь делать, милый? Тут не до жалости. Иначе весь огород прикончат, все кругом поклюют…
Но я плохо слышал. Я подошел почти вплотную к грачонку и хотел к нему прикоснуться. Но рука сразу отдернулась, потому что мне показалось, что он умер, вот только что умер у меня на глазах. Я собрал всю волю и взял птенца за твердый, почти каменный клювик. Глаза открылись — разошлась тусклая пленочка. Из клюва шел еле уловимый парок — дыхание. Я подержал клювик секунду, потом выпустил. Грачонок опять трепыхнулся, посмотрел куда-то мимо меня, в глазах у него что-то напряглось желтоватое, погибающее, еще миг — и совсем погибнет, как в воду канет. Я опять подошел совсем близко к грачонку, надо мной закружились птицы. Чем ближе я подступал к грачонку — тем больше птиц. Так много — целое облако. Я вспомнил, что где-то видел уже столько же птиц. И эту пленочку на глазах — тоже видел… Ну, конечно, конечно, вспомнил. Такое же было у моей Жени, когда она сломала ключицу. Когда она почти прощалась с жизнью… И другое, другое я тоже вспомнил:
— Ты хотел бы стать птицей, Леня?
— Ты что, смеешься? Я тебе хочу про бахчи, а ты мне анекдоты…
— Ну прости, прости, я вспомнил, что ты однажды хотел стать птицей. — И в тот же миг вошла в меня та музыка. И вошла она, завладела. И сразу нежно, печально вздохнули басы, потом напряженно заныли трубы. Он что-то говорил, но я не слышал. Да и мешали птицы. Они кричали, хлопали крыльями, одна из них особенно громко кричала, подлетая почти к самой земле. Я посмотрел вперед, туда, куда хотела опуститься птица. И вдруг меня обожгло, опалило, как будто в глаза мне выплеснули какую-то молнию… Нет, десятки, тысячи молний. Там впереди, на высоком, кривеньком колышке метался в муках еще один грачонок. У него еще были силы — и под их напором колышек шатался, как пьяный. А рядом с ним, отступив метров на шесть, стоял еще колышек, а рядом — третий, четвертый. И на каждом корчилось по грачонку. Все они были еще живые, все хотели взлететь, но веревка мешала.
— Что это?! Что это?! — я закричал, поднял руки, но не услышал голоса, сам себя не услышал. В горле, наверно, что-то настыло, что-то мешало. Я вроде бы и кричал, но у меня, наверно, только вытягивались губы. И по этим открытым страшным губам хозяин понял, что мне плохо.