Потом Федор снова взглянул на Нюру:
— Маруська передавала: ты возле могилы разных дерев насадила и сама там обитать сутками. Все идет к тому, что сдуришь. Не перва и не последня.
— Как это? — опешила Нюра и подняла шею. В глазах у ней нарождался какой-то далекий, страшный испуг и двигался, двигался к нам.
— А вот так. Соскользнешь с копытцев и посадят тебя в хитрой дом. Руки-ноги свяжут и — под контроль. До ветру захошь — горшок сунут. Поужинать — только каша, че попросишь — не ответят. Никого к тебе не допустят...
— Ладно вам, мужики. Там у нас ниче не осталось? — усмехнулась Нюра. — Подымем за хитрой дом.
— Все допили, дожевали, — сказал Федор и потряс у нее перед носом бутылкой.
— А я для смеху. Было бы — не дотронулась, — усмехнулась она опять горько и безнадежно, откинула назад голову:
— Выключай патефон! Давай-ко лучше о деле. Надо бы Василея отправить, да ладно при нем, — он отвернулся в сторону, собрал брезгливо кожу на лобике и замотал головой, как от боли. И вдруг глаза закрыл на секунду и выпалил: — Нюрка, ты мне бабу в своих Грачах не подыщешь? — и опять головой замотал и поморщился.
— Какого возрасту? — сказала Нюра спокойно, точно не удивилась, не испугалась вопроса.
— Лет возле сорока, А попозже — не надо. От них козлом прет, — он завозился на стуле, устраиваясь поудобнее. Устроился и сразу вцепился в меня глазками, потом в Нюру уперся взглядом, покрякал. Нюра выдержала с достоинством этот взгляд. И так же спокойно сказала:
— Любишь молоду косточку. А старых-то куда? В большой короб да на свалку. Эх вы, мужики-и, безголовьё вы — вот вы кто. Ишь научился — козлом, козлом! Зато в стареньких-то — душа, отстоялась она, затвердела, а ты бери да владей. Я так понимаю, товарищи дорогие. Ну для че тебе бабу, Федя? Ну разъясни? — Она назвала его «Федя», и я совсем удивился, весь хмель выскочил, и ждал, что будет.
И опять пыхнул хозяин на нас едким папиросным дымком:
— Для че, для че? Ясно — не баню крыть. Наверно, для шуму, для крику, и чтоб кровь разогнать... Оглох от пустых углов.
— Ну ладно. Сколько тебе? — деловито спросила Нюра и вытянула губы, чутко вслушиваясь теперь в Федора, Нос у нее вспотел и зарделся на самом кончике, от щек, наоборот, отошла кровь. Но Федор на вопрос не ответил.
— Года не считали. А зачем? Все равно бы, Нюрка, помоложе... Чтоб не пересолел огурчик, — уже весело захихикал Федор и сразу появилось в нем что-то жиденькое, непрочное, и от этого всем стало неловко. Он услышал сразу эту неловкость, поднялся с табуретки, принес еще пачку папирос й стал медленно разминать папироску пальцами. Пальцы нехорошо подрагивали, и он тоже это почувствовал и скоро опустил руку. Потом опять вскинул глаза на меня, о чем-то подумал, потом на Нюру взглянул, затянулся папиросой с нервной поспешностью и быстро сказал:
— Я бы вот тебя, Нюра, взял... Ты баба проверена, для нас самый раз. Как таки женихи?..
11
А я вспомнил, как Федор шел с сыновьями. По одну руку — один, по другую — другой. Оба одинаковые, в ярких визгливых рубахах, молодые, в глазах вино. На них набежала собака, залаяла, почуяв что-то злое и иностранное. Вначале один сын поднял камень, потом другой — и собака отскочить не успела и скоро лежала кверху лапами. Сыновья ее хотели добить, но помешала соседка Авдотья — собачонка была ее. Авдотья подняла Найду на руки, как котенка. Подула в нос, и та ожила, опять залаяла, и сыновья теперь уже набросились на Авдотью, и Федор был за них, кричал пьяно и весело и хотел о Найду потушить папиросу. Еле отцепился. Отправились дальше.
Сыновья наперебой хвалили отца, в любви объяснялись, но Зубов их не слушал, может, устал слушать. Тогда один сын сгреб его в беремя, подкинул в воздух и посадил на плечи, а другой схватил прут и стал стегать сзади эту лошадку двуногую, и та побежала вперед мелкой рысцой, поднимая пыль, запинаясь, а Федор наверху кривлялся и бил в ладоши, а то начинал подпрыгивать на плечах и стучать пятками по спине, И было что-то грустное, совсем горькое: два сына-громилы, громогласные и большелапые, и маленький вертлявый отец, возбужденный и пьяненький до конца. Но они бежали все быстрее, быстрее, пока лошадка не запнулась об кочку и не вышла куча-мала. Авдотья стояла с Найдой в стороне и осуждала глазами. Собака назад отставила мордочку, уже не лаяла, только викала и поглядывала на меня с укором. Я подошел к ней, она лизнула мне руку липким горячим языком и успокоилась. Авдотья доверительно сообщила:
— Пьют третьи сутки. А ночью дерутся. Заставляют отца составлять наследство. Не знаю, че будет. А ниче, поди, не будет...
А ночью Найда выла, поскуливала, скреблась об угол когтями. Ограда их рядом и не заснуть — жалко Найды. И лишь поднялись звезды — еще больше завыла. И в этом вое чудились мне голоса то сыновей, то Федора, то Авдотьи. Только к утру затихла, видно, охладила роса. А на другой день заползла под амбар и не вышла. К вечеру сдохла. Авдотья закопала ее в огороде на самой меже, рядом воткнула тычку, чтоб землю не топтать, и я долго еще не забывал ее, маленькую, кривоногую, с красной блестящей шерстью. А на Федора рассердился. Но вот опять сидел у него в горнице, слушал его разговор, пил его водку, только все время мешали маленькие, тараканьи глаза хозяина. И вот опять они ко мне выплыли, прицепились — не отодрать. Рассказать бы Нюре про Авдотью, про Найду, про ту ночь, когда собака скреблась. Но Федор поморщился, лоб весь сжался в одну кривую дощечку. Помолчал, поднял голову и повторил вопрос:
— Ну как таки женихи?
У Нюры лицо остановилось, стало бескровное, а в глазах поднялось мученье.
— Федя, нельзя. Я у тебя в покормушках жила. Якобы дочь. Отцы на дочках — сильно забавненько. Вот так, товарищи дорогие... А во-вторых, Федя, нехорошо это, не уснуть с тобой на одной кровати — на уме у меня другой. С ним — и в могилу.
— Хитро ты место, Нюрка. Вроде бы не дура. А заговоришь — дура...
— А спрос полегче, сон покрепче. Дурак как-то десять лет проспал, а потом поднялся да опять лег и опять десять лет проспал. Да опять поднялся и говорит: «А где моя кукла?» Лег, значит, младенцем, с тем и проснулся.
— Хитро, ох хитро место, — качал головой Федор, на меня взглядывал, и голос его говорил о том, что он ждет от меня поддержки, и я решил его похвалить. Почему решил — сам не знаю. Иногда за свои поступки не отвечаешь.
— За вас, Федор Петрович, любая девка пойдет. Такие, как вы, только прежде жили. Были мужички, не то что...
Но он меня перебил:
— Были, Василей! Вон, Егор Иванович — покойничек, шурин, прожил сто девять лет. А на сто девятом пяту старуху извел. Еще месяца три с ней игрались, так и умер за столом, в рождество. Стал молодого парнишку на локтях пережимать. Только сцепились — и умер. Мужи-и-ик! — и опять Федор к Нюре примерился и с надсадой вздохнул, поскреб пальцем за ухом:
— Была бы воля наша — была бы Нюра наша. Ну че, надумала?
— Надумала. Аха, надумала! Найду тебе бабу, — радостно сказала Нюра, и глаза ее засияли, приглашая к себе.
— Кого? — насторожился Федор, положив ладони на стол.
— Есть у нас в Грачиках одна огородница. Еще не старушка, еще на разно пойдет... И травы знат целебны, и скотину к ней водят...
— Эту не надо. Старуха моя последняя тоже знала. Да я замучился, народ одолил. Думаю, кому не угодит — тот и подожгет.
— А че она знала, Федя, — оживилась Нюра. — Ты бы рассказал мне, не поморговал.
— Че знала? — переспросил Федор. — Словинку одну знала, точно говорю! — сказал он убежденно и вышел на кухню. Он был в носках, Нюра взглянула ему на ноги и захохотала:
— Босичком, босичком женишки! Босы, не одеты...
Федор вернулся с чекушкой, обтер ее полотенцем, еще в дно подышал и опять обтер.
— Мы это с Василеем. А тебе долить?