— Ну и смешно место. В кого ты така-затака... А до садика где была? — стал допрашивать ее Федор снова как маленькую.
— Ходила по Грачикам, нянчилась. Тоже было хорошо. О Ване всем рассказывала. Там лучше слушают — там война была...
— Опять в покормушках? Не надоело?
— Свое ела, чужо не брала, — обиделась теперь Нюра, и одна щека дернулась, а на шее забилась крупная становая жила.
— А зачем в садик пошла? От добра добра не ищут, — упорствовал Федор.
— А там деточки! Своих-то нет, хоть за чужих подержусь, — улыбнулась Нюра, и жила на шее перестала стучать.
— Деточки... — проворчал Федор, — у меня вон, двое их, да не дозовешься. Так и сдохну один — доску прибить некому...
— И не жалко? Позоришь кровь... — удивилась Нюра.
— А ты не учи рыбу плавать, — спокойно ответил Федор и опять размял папиросу. Широко пыхнул дымом, и мы замолчали в задумчивости, какое-то оцепененье нашло и спустилась усталость, да и было жаль спугнуть тишину. Все уж выпили, все доели, пора бы и уходить, нагостились. И вдруг Федор спросил в упор:
— Зачем поехала в Грачики?
— Куда иголка, туда и нитка, — ответила быстро Нюра и поджала губы.
— Так его нет и позабудь, — проговорил скороговоркой Федор, и опять в лице мелькнуло что-то непрочное, глазки сжались наполовину и засияли нехорошо.
— Зачем ты его избывашь? — посмотрела на него зло Нюра и обратилась ко мне: — Пойдем, Васяня. Погостили, ушки поели, водочки понюхали...
Я удивился: что-то нехорошее стояло у ней в голосе. Да и сама была непривычно спокойна, невозмутима. И Федор точно слышит меня;
— Постой, Нюра!.. Вижу — не на месте ты. То ли уж открыться совсем? — начал он неуверенно, облизнул сухие, крепкие губы, а лоб опять сжал. И глаза у него горели.
Нюра зашевелилась на стуле и снова — ровно, спокойно, не дрогнет в ней ничего:
— Откройся, Федя, откройся. Чего мучишься? Совсем замучишься? Поди, болезнь незнакому завел? Я помогу. Немного знаю по травам, да еще в Грачиках поучилась...
— Боле-езнь! Ах ты, девка-лукавка! — захохотал Федор, но хохот вышел какой-то натужный. Глаза совсем скрылись под брови и не поймешь, что спрятали.
— Ну, Федя, раз запряг, то понужай, — сказала она весело и повернулась ко мне всем лицом, в котором тоже встало веселье и тайная значительность, которую я так и не мог понять.
— Пошли, Васяня, раз молчит.
— Ну ладно, поехали-заехали, — повторил Федор. — Я все скажу. Я тебе при свиданье буркнул — хорошо, мол, тебе бы вернуться. То есть ко мне... А потом замяли как-то.
— Опять в покормыши? — проговорила Нюра медлительно и поджала обиженно губы.
— Зачем? На равноправных! — сказал быстро Федор и подвинулся к ней очень близко. Она отвернула лицо, наверное, опахнуло водочным дыхом. Растянула в улыбке губы. Все это нехотя, и на лице — лень.
— За дочь аль за жену? — и вдруг, не стерпев, захохотала. Оглянулась на меня и захохотала еще больше.
Но Федор понял ее по-своему и ответил раздумчиво:
— А я, Нюрка, еще смогусь, смогусь... — добавил еще раз и заморгал грустно, осмысленно, совсем протрезвев.
— Да очнись же, Федя, оклемайся! — опять Нюру растащило, уже и смех-то весь вышел, осталась одна икота, а Федор все мрачнел и мрачнел. Взглянул на меня, как будто в первый раз увидел и сразу забыл, будто и не я сидел в комнате, а какой-то чурбак. И сразу началось между ним и Нюрой долгое спокойное откровение. И начал его сам хозяин.
— Доверюсь, Нюрка, только с глазу на глаз. Недавно в Сосновку ездил — жениться хотел. Зашел ко мне один старичок и говорит: «Есть одна бабенка, про тебя, Федя, прослышала и намекат — так, мол, и так, и не против бы она, да начать должен ты, раз мужик. Ей-то, бабе, нехорошо подкатываться». Ладно, взял я в правленье разрешенье на лошадь. Запряг Воронка и поехал. Да вон Василей видел мои отъезды, — вспомнил неожиданно Федор и как будто пригласил меня в соучастники. И даже подмигнул хитровато.
И я тоже вспомнил, как месяц назад по жестокой жаре он напялил на себя сапоги, новый костюм, фуражку и сел в ходок. Сидел там прямо, высоко поднимая голову и натягивая торжественно вожжи. Воронко, молодой и поджарый, бежал нервно, игриво, не замечал прохожих. Даже возле меня не дал Федору остановиться и протащил его мимо в какой-то молодой злобе. И подумал я напоследок, как бы не убил конь Федора на степи. Я крикнул тому, чтоб сильно не понужал, а то Воронко растащит. Он оглянулся и обреченно махнул рукой. Видел я, как он и вернулся обратно. Воронко был пыльный, усталый, с губ капало мыло. Федор сидел понуро, концы вожжей лежали на коленях, и он забыл про них. Увидев меня, опять махнул рукой и сказал что-то вроде: «Эх, дурак я дурак». И даже не остановился.
— Василей видел мои отъезды... — повторил Федор и вздохнул. И я почувствовал опять к нему близость, которая уже начинала таять, спадать, и вот вернулась...
На улице был белый день, в окно лезло солнце.
12
Солнца было так много, что я закрылся от него шторкой, но оно все равно достало меня. Стучали буйно колеса, колыхался вагон. Купе стало шире и больше, мои соседи-пассажиры сошли в Арзамасе, и теперь я смотрел на пустые полки, на клочья старых газет — и меня стало томить нетерпенье. Решил приподнять окно. Сразу ворвался ветер. Он был еще по-летнему теплый и мягко касался щек... Как-то встретит Москва? Какие там будут люди? Как среди них поживется?.. А может, не поживется?
А жить надо было шесть долгих лет. Шесть долгих зим. Как грустно будет, наверно, и трудно. Странный человек я, даже себе до конца не признаться. Вот поступил в университет, конкурс выдержал, Москву в первый раз поглядел, сейчас опять еду, а нет радости. Где она, куда запропала? Видно, ушла сразу же после экзаменов, как поступил — и успокоился, а вот теперь пришел страх. На щеках слышу ветер, все громче колеса, и чем громче они, тем мне страшней. И боюсь признаться опять — ведь не столько боюсь столицы, ее шума и гама, толкотни, суетни, и не новых людей боюсь, а своей тоски. Длинной тоски и загульной — по дому, по матери, по родным местам. А тут еще Нюра. Лучше бы не приезжала. А в Казани зачем встретилась, так и будет теперь ходить тенью, на запятки ступать. И только подумал — опять лицо ее на меня выплыло, а рядом Федор и наша горница, и на столе разбросано, возле посуды подтеки. «Съездил, разгулялся», — тихо сказал он, и глаза его опять двинулись мимо меня, поискали чего-то в углах и ушли под брови. Замолчал. То ли просто усталость взяла, то ли задумался. Сидел он как раз напротив окна, и все солнце было у него на лице, а может, это солнце-то и мешало глазам. Его было много, оно кинулось по всей горнице, по всем щелкам и уголочкам, осветило на потолке уже мертвую паутинку, пробралось по половику к голландской печке, и черные бока ее засияли нестерпимым огнем, и уж от печки свет пошел по стене, по фикусу и так дошел опять до окна. Нюра взглянула на нас и рассмеялась:
— Задремали мои мужики. А солнышко, солнышко-то каких птичек повыпускало. И у нас в Грачиках, поди, солнышко. Спи, Ванечка, спи, не тужи, вся работа у тебя сроблена. Отдыхай.
И Нюру охватила радость. Но тут глаза ее набежали на Федора, мелькнуло в них любопытство:
— А как наша Сосновка?
13
— Ну как, ездил дак? — спросила снова весело Нюра и поскребла ноготком по клеенке.
Федор улыбнулся, и было в этой улыбке дальняя жалость к себе и обида. И он медленно, раздумчиво размял папиросу и скрылся в дыму:
— А я уж, думаю, про меня забыли. Ну ладно, доскажу. Приехал я, значит, в Сосновку, вижу — домок у вдовы некорыстный. Она в кухню вышла, смеется: «Здравствуйте, здравствуйте!», а че дальше говорить — не знаю. Она смотрит на меня пытательно, зовет к столу. Вижу, стакан водки подносит за знакомство, и огурчик оказался... Выпил — поблагодарил. Она огурчик на вилку, я головой замотал — после первой не заедаю. Она удивилась вроде и губку закусила. Ну, ладно: про хозяйство спрашиват. Поясняю: дом у меня новый, крестовой, банька, коровка, телушка оставлена, курицы, рыбная снасть. Говорю с подробностями, как хозяйке. Она повеселела, тоже со мной выпила, а потом ни с того, ни с сего, а уж пьяненькая, когда, говорит, последний раз хворал. Поясняю: не помню когда, врать, мол, не буду, что хошь делай — не помню. Она опять темнеет... Никого не понимаю. Мужик достается здоровый, а она в печаль. Ну, и опять выпили: я стакан, она вполовину. Я еще голос свой слышу, а она уж никого, раскраснелась, как девка, про мужа вспомнила. Его громом на Ильин день пристукнуло, а детей не осталось, — видно, не хотела: жила, значит, в свое удовольствие. Я понял, что и хозяйство у них было, да уж чуть-чуть уплыло. Вглядываюся в нее — носишко краснехонек, краснота давно въелась... Ну, думаю, голубушка, ты сама руку к имуществу приложила, между нами говоря, пропила... А она, значит, опять меня пытать, как ночью сплю, как желудок — варит ли?.. Поясняю: все хорошо, даже благополучно. Она совсем закручинилась — и хлоп снова водочки. Не, говорит, ты мне — не пара. Мне нужен старик поспокойней да послабей, потому что сама, мол, в одиночку ослабла. А я ей возьми да грохни: я и есть тот старик, и за слова не суди, а если хочешь — бери. А она: ты не старик, ты еще меня переживешь... Аха, тут и щелкнуло: думаю, зря ты финтила-минтила, ядрена кляча, нужен тебе мужик больной, чтоб через месяц его закопать да имущество засвоить. Разозлился, встал на ноги и по столу хрясь: согласна? Говорит: не согласна. Я кричу: звала зачем? А она как заверещит, да грудью на меня поперла. Чую, драка идет. Я в сенки да в ходок. Воронко не поен, не кормлен, а жарина, еле в свою деревню попали, — Федор замолчал, папироса давно потухла, и пока он рассказывал, в голове у меня стало тихо и сонно и не хотелось вставать. А Нюра наклонилась вперед, нос от вниманья затвердел и опустился совсем.