Отдохнув в читальне, он ушел снова в канцелярию сельсовета, и уже через минуту послышался его сдержанный голос: «Чем тебе Мавра плохая сноха? Не заедай молодым их век!»

Вдалеке за озером над темной каймой лесов таяла последняя полоска заката. Низко, почти над крышей дома, промелькнула, свистя крыльями, пара диких уток. В улице тишина, темнота глухая. На крыльце от безделья дымили самосадом дед Савел Половнин, Аким Окурыш, назначенный к ночи дежурным Парфен Томин и мужик из Середней улицы Михайло Сурков. В стороне от них стояла Мавра, дожидаясь, пока решится ее участь. Дед Савел, охочий до сказов, говорил им о каком-то Маммоне, злом боге богатых, что отымает у мужика всякие радости. Речь его была неторопливая, плавная, чтобы слушатели успели каждое слово обмозговать, порядком уложить в свой ум, вникнуть в смысл. Чекан не застал начала сказа, не слышал, какие подлости делал этот злой бог, а когда вышел на крыльцо и присел тут же на ступеньке, Савел заканчивал:

— Изыди из нашей избы, Маммон! Нету тебе места ни на полатях, ни на печи, ни в переднем углу, ни на лавке, ни под лавкой, ни в голбце, ни в сенях, ни в пригоне, ни в стаюшке, нету тебе места ни в огороде, ни в поле, ни на гумне — нигде нету тебе места, проклятому! Не покорюся тебе! А коли моя правая рука окстится на тебя, злого бога, то пусть отсохнет, коли спина согнется перед тобой, то пусть сгорбатится!

С каждым заклятьем Аким Окурыш ахал от восторга, а Михайло Сурков вдруг вскочил с крыльца, бегом кинулся к лестнице пожарной вышки и громко крикнул оттуда:

— Беда, мужики! Чьи-то суслоны горят!

За озером, там, где погасла заря, вспыхнуло сначала с десяток костров, потом показалось их больше, словно кто-то в неистовстве поджигал темноту. Чекану стало не по себе: это не могло случиться без умысла, как выстрел из-за угла. «Еще надо рассудить, кто кого ущемляет? — вспомнил он слова Гурлева. — Кто кому мстит?»

Парфен Томин зауздал двух коней, которые постоянно содержались в пожарном сарае. Гурлев и Бабкин сели на них верхами и наметом умчались к месту пожаров.

7

Суслоны, сложенные из снопов сжатой пшеницы, сгорели на поле середняков Чиликиных, в заозерье. Дня через три, и все там же, огнем был уничтожен урожай на поле братьев Томиных, беспартийного члена сельсовета Евдокима Неверова и бедняка Данилы Вдовина. А в ночь под воскресенье поджоги начались неподалеку от Межевой дубравы. Затем оказался погорельцем и Прокопий Согрин. У него сгорели суслоны на четырех десятинах, что, по прикидкам мужиков, составляло самое малое триста пудов зерна.

Он пришел утром в сельский Совет весь пропахший дымом и принес обгорелый сноп. Положил его на стол Бабкину.

— Это что ж такое, граждане, сотворяется у нас в Малом Броде? Сколь трудов пропало зазря!

— Может, ссорился с кем-то? — спросил Бабкин.

— Господи боже! — огорчился Согрин. — Живу тихо. Слова лишнего никому не говаривал.

— Постарайся припомнить.

— Со своим братом, с лишенцами, мне делить нечего, окромя неприятностей…

— Значит, на бедноту полагаешь?

— Думаю, кто-то из зависти либо со зла…

Гурлев сначала молча смотрел на него, не вмешивался, а при последних словах Согрина, отбросив горелый сноп со стола, зычно предупредил:

— Не смей на бедноту тень наводить! Не позволю! Кто знает, каким потом ему хлеб достается, тот и на чужой хлеб руки не подымет!

— Ну зачем так громко, — отступая и подбирая с пола сноп, скривился Согрин. — Я же ни на кого не указываю. Но ведь подобру никто спичку под суслон-то не сунет. И пришел я сюда не за тем, чтобы виновников каких-то сыскать. Разве найдешь их, коли следов не оставлено! Прошу удостоверить, однако, что с тех погорелых четырех десятин урожая ни зерна не осталось, и потому план сдачи хлебных излишков придется с меня скостить.

— Посмотрим, когда весь умолот соберешь, — пообещал Бабкин. — А пока лишь составим акт о пожаре.

— Несправедливо выходит так, граждане! Я, конечно, сдачу излишков зерна не задержу, а прямо с гумна все вывезу в казенный амбар. Берите на здоровье, сколь на то моей возможности хватит. Но сгоревшее зерно уже не вернуть. Да и как знать, может, и остальной мой урожай кто-то спалит, пока молотить соберусь. Не могу же я сам стоять у каждого суслона, оберегать его…

— Что-то никак не верится твоему заявлению, Прокопий Екимыч, — перебил его Гурлев. — Уж очень усердствуешь! Вот и сноп этот приволок сюда. А зачем? Какая в том цель? То ли мы своими глазами не видели твое обгорелое поле! Так не сам ли ты озоруешь?

— С тем же успехом я и про тебя могу сказать, Павел Иваныч, — не смутился Согрин. — А не скажу. Ни тебе, ни мне доказать нечем.

Сноп он унес к себе домой и подвесил на столб у ворот. Сделал так неспроста. Из окна горницы было видно, как прохожие мужики и бабы в страхе шарахались и суеверно крестились, чтобы их не постигло такое же горе. «Не мытьем, так катаньем, а своей цели достигну, — злорадно думал Согрин. — Обождите, еще не то испытаете!» Не жалеючи, не страдая, он спалил бы огнем все, что взросло на полях, — такой в нем иногда подымался гнев, но усмирял себя, не позволял сделать хотя бы один опрометчивый шаг. Потому и бродягу Барышева отослал поначалу в город, дал отсидеться там и немного подправиться, покуда не заглох в Малом Броде разговор о происшествии во дворе Савела Половнина. А поступил тогда верно. Гурлев и Бабкин в то утро посылали по дворам своих людей, искали «чужого человека, побывавшего ночью в селе», однако их хлопоты оказались пустыми. И еще тогда же, обдумав, как использовать Барышева, но самому при том остаться в тени, не навлекать на себя внимание партийцев, решил привлечь к делу Евтея Лукича Окунева, из среды богатых хозяев самого отчаянного, притом самого увертливого и готового на любой поступок. И не ошибся в нем. Позднее, когда подступила жатва, Евтей съездил на подводе в город, неприметно привез Барышева и безотказно передавал тому все поручения Согрина.

Только очень мало побыл горелый сноп на столбе у ворот. Пришел Бабкин и велел его снять: «Немедля убери это пугало! Не смущай народ! Не думай, что поверье обережет от огня!» Затем в тот же день посыльный Аким Окурыш разнес по селу приказ сельсовета, чтобы сами мужики охраняли свои поля. Приехали из Калмацкого в помощь участковому милиционеру еще двое, в штатском. На общественном гумне Гурлев поставил сторожей, на ночь отряжал в леса вооруженных берданами комсомольцев.

Почуяв большую опасность, Согрин сразу же кинулся к Окуневу, но того, как на грех, дома не было, и потому нужда заставила самому поспешать…

Барышев скрывался в овраге на берегу Течи под видом рыболова. Это место выбрал для него мельник Петро Евдокеич, давний заединщик Окунева, мужик нрава крутого, но надежный и не трусливый.

Правобережный овраг у подножья меловой горы река огибала крутой подковой. От берега до пологой вершины здесь густо росли березы, ольха и черноталы, увитые хмелем, а сам берег обрывался у глубокого омута и пользовался худой славой. Хоть и водилась тут рыба, даже налимы, никто из жителей ближних деревень не решался заниматься их промыслом.

Днем Барышев ставил жерлицы на щук и отсыпался в дерновом балаганчике, устроенном поодаль от реки. Ночью уходил на разбой верст за десять отсюда, по волчьему правилу: возле логова никого не трогать!

Весь путь от Малого Брода до реки Согрин ехал верхом, без седла, подложив под себя кошомку. Сторожко ехал, минуя дороги, по березовым колкам и опушкам. Еще в распадке, уже у реки, прежде чем оставить коня и пешком перебраться по мелководью на правый берег, постоял, прислушиваясь и оглядываясь по сторонам. На песчаной отмели суетливо бегала трясогузка, а река тихо плескалась в осоке, где кормился утиный выводок. Ласково ворковал голубь-витютень. Звенела крыльями зеленая стрекоза. На том берегу, у оврага, под высокой ольхой стояли подряд три жерлицы.

Барышев сидел у балаганчика, подбирая сучком березы еле тлеющие на костре угольки.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: