16/28 февраля 1848 г. Гоголь писал К. из Иерусалима: «Пишу к вам с тем, чтобы сказать вам, что я здесь. Молитвами вашими, молитвами людей, угождающих Богу, я прибыл сюда благополучно. У Гроба Господня я помянул ваше имя; молился как мог моим сердцем, не умеющим молиться. Молитва моя состояла только в одном слабом изъявлении благодарности Богу за то, что послал мне вас, бесценный друг и богомолец мой. Ваши письма мне были очень нужны: они заставили меня получше осмотреть себя и разобрать строже свои действия. Приймите же еще раз мою благодарность отсюда, из этого места, освященного стопами Того, Кто принес нам искупленье наше. Рад буду несказанно, если в июле или в августе обниму вас лично».
Следующее письмо к К. Гоголь отправил 21 апреля 1848 г. из Одессы: «Часто я думаю: за что Бог так милует меня и так много дает мне вдруг, — и могу только объяснить себе это тем, что мое положенье действительно всех опаснее, и мне трудней спастись, чем кому другому. Много мне бы хотелось сказать вам. Но это заняло бы страницы и весьма легко перешло бы в многословие, может быть, даже в ложь… Дух-обольститель так близок от меня и так часто меня обманывал, заставляя меня думать, что я владею тем, к чему только еще стремлюсь и что покуда пребывает только в голове, а не в сердце. Скажу вам, что еще никогда не был я так мало доволен состояньем сердца своего, как в Иерусалиме и после Иерусалима. Только разве что больше увидел черствость свою и свое себялюбье — вот весь результат. Была одна минута… но как сметь предаваться какой бы то ни было минуте, испытавши уже на деле, как близко от нас искуситель! Страшусь всего, видя ежеминутно, как хожу опасно. Блестит вдали какой-то луч спасенья: святое слово любовь. Мне кажется, как будто теперь становятся мне милее образы людей, чем когда-либо прежде, как будто я гораздо больше способен теперь любить, чем когда-либо прежде. Но Бог знает, может быть, и это так только кажется; может быть, и здесь играет роль искуситель…»
23 апреля 1850 г. Гоголь поздравил К. с Пасхой: «Христос Воскресе! Благодарю вас, бесценнейший, добрейший Матвей Александрович, за ваше поздравление с Светлым праздником. Не сомневаюсь, что если приобрела что-нибудь доброе душа моя, то это вашими молитвами и других угождающих Богу подвижников. О, если бы Он не оставил меня ни на минуту и сказал бы мне путь мой! Как бы хотелось сердцу поведать славу Божию! Но никогда еще не чувствовал так бессилья своего и немощи. Так много есть, о чем сказать, а примешься за перо — не подымается. Жду, как манны, орошающего орошенья свыше, все бы мои силы от него двигнулись. Видит Бог, ничего бы не хотелось сказать, кроме того, что служит к прославленью Его святого имени. Хотелось бы живо, в живых примерах, показать темной моей братии, живущей в мире, играющей жизнию, как игрушкой, что жизнь — не игрушка. И всё, кажется, обдумано и готово, но — перо не подымается. Нужной свежести для работы нет. И (не скрою перед вами) это бывает предметом тайных страданий, чем-то вроде креста. Впрочем, может быть, всё это происходит от изнуренья телесного, силы физические мои ослабели. Я всю зиму был болен; неуживается с нашим холодным климатом мой хладнокровный, несогревающий темперамент; ему нужен юг. Думаю опять с Богом пуститься в дорогу, в странствие, на Восток, под благодатнейший климат, навеваемый окрестностями Святых Мест. Дорога всегда действовала на меня освежительно: и на тело и на дух. О, если бы и теперь Всемилосердный Бог явил надо мною Свое безграничное милосердие, столько раз же явленное надо мною, когда я уже думал, что не воскреснут мои силы, и не было, казалось, возможности физической им воскреснуть! Но силы воскресли, и свежесть появлялась вновь в мою душу. Помолитесь обо мне крепко, крепко, бесценнейший Матвей Александрович, и напишите два слова ваших».
А. Т. Тарасенков полагал, что трагический конец Гоголя ускорили беседы с К. в последние месяцы жизни писателя: «К этому же времени приехал из Ржева, Тверской губернии, Матвей Александрович, священник, известный образцом строгой христианской православной жизни. С особенною охотою он разговаривал с ним теперь, когда размышления религиозные были ему так по сердцу. М. А. прямо и резко, не взвешивая личности и положения, поучал, с беспощадною строгостью и резкостью проповедывал истины евангельские и суровые наставления церкви. Он объяснял, что если мы охотно делаем всё для любимого лица, то чем мы должны дорожить для Иисуса Христа, сына Божия, умершего за нас. Устав церковный написан для всех; все обязаны беспрекословно следовать ему; неужели мы будем равняться только со всеми и не захотим исполнить ничего более? Ослабление тела не может нас удерживать от пощения; какая у нас работа? Для чего нам нужны силы? Много званых, но мало избранных. За всякое слово праздное мы отдадим отчет и проч. Такие и подобные речи, соединенные с обличением в неправильной жизни, не могли не действовать на Гоголя, вполне преданного религии, восприимчивого, впечатлительного и настроенного на мысль о смерти, о вечности, о греховности. Притом Гоголь видел, как М. А. на деле исполнял самые строгие пустынно-монашеские установления церкви: например, много и долго молился за обедом, почти не ел, не хотел благословлять стола в среду прежде, нежели удостоверится, что нет ничего скоромного. Разговоры этого духовного лица так сильно потрясли его, что он, не владея собою, однажды прервав его речь, сказал ему: „Довольно! Оставьте, не могу далее слушать, слишком страшно!“»
О К. писал Гоголю в 1848 или в 1849 гг. К. И. Марков, один из читателей «Мертвых душ»: «Не лишним считаю сказать вам мое мнение об о. Матвее. Сколько мне известно, вам рекомендовал его граф Толстой, но, вероятно, преувеличил его достоинства. Как человек, он, действительно, заслуживает уважения; как проповедник он замечателен — и весьма; но как богослов — он слаб, ибо не получил никакого образования. С этой стороны я не думаю, чтобы он мог разрешить сколько-нибудь удовлетворительно ваши вопросы, если они имеют предметом не чистую философию, а богословские тонкости… О. Матвей сможет говорить о важности постов, необходимости покаяния, давно известных предметах, но тщательно избегает трактовать о сюжетах чисто богословских и не может даже объяснить двенадцать догматов наших, т. е. членов символа веры, а в истинном понятии их и заключается христианство, ибо добродетель была проповедуема всеми народами».
6 февраля 1852 г. Гоголь написал К. последнее письмо: «Уже написал было к вам одно письмо еще вчера, в котором просил извинения в том, что оскорбил вас. Но вдруг милость Божия чьими-то молитвами посетила и меня жестокосердного, и сердцу моему захотелось вас благодарить крепко, так крепко, но об этом что говорить? Мне стало только жаль, что я не поменялся с вами шубой. Ваша лучше бы меня грела. Обязанный вам вечною благодарностью и здесь и за гробом весь ваш Николай».
К. позднее отрицал, что именно встреча с ним в конце января — начале февраля 1852 г., во время которой писатель чем-то оскорбил священника и просил за это потом прощение в письме, привела Гоголя к сожжению «Мертвых душ» и трагическому концу. Тверской протоиерей Ф. И. Образцов вспоминал: «В 1855 или 1856 году мне пришлось присутствовать при разговоре о. Матвея с Т. И. Филипповым (Тертий Иванович Филиппов (1825–1899), государственный контролер и писатель, публиковавшийся в „Москвитянине“. — Б. С.) о Гоголе. По словам о. Матвея, в то время, во время знакомства его с Гоголем, Гоголь был не прежний Гоголь, а больной, совершенно больной человек, изнуренный постоянными болезнями, цвет лица был землянистый, пальцы опухли; вследствие частых продолжительных страданий художественный талант его угасал и даже почти угас, — это чувствовал Гоголь: и к страданиям тела присоединились внутренние страдания. Старость надвигалась, силы ослабели, и особенно сильно преследовал его страх смерти. В таком состоянии невольно возбуждается мысль о Боге, о своей греховности. „Он искал умиротворения и внутреннего очищения“. — „От чего же очищения?“ — спросил Т. И. Филиппов. „В нем была внутренняя нечистота“. — „Какая же?“ — „Нечистота была, и он старался избавиться от ней, но не мог. Я помог ему очиститься, и он умер истинным христианином“, — сказал о. Матвей. С ним повторилось обыкновенное явление русской жизни. Наша русская жизнь немало имеет примеров того, что сильные натуры, наскучивши суетой мирской или находя себя неспособными к прежней широкой деятельности, покидали все и уходили в монастырь искать внутреннего умиротворения и очищения своей совести. Так было и с Гоголем. „Что ж тут худого, что я Гоголя сделал истинным христианином?“ — „Вас обвиняют в том, что как духовный отец Гоголя, вы запретили писать ему светские творения“. — „Неправда. Художественный талант есть дар Божий. Запрещения на дар Божий положить нельзя; несмотря на все запрещения, он проявится, и в Гоголе временно он проявлялся, но не в такой силе, как прежде. Правда, я советовал ему написать что-нибудь о людях добрых, т. е. изобразить людей положительных типов, а не отрицательных, которых он так талантливо изображал. Он взялся за это дело, но неудачно“. — „Говорят, что вы посоветовали Гоголю сжечь второй том „Мертвых душ“?“ — „Неправда и неправда… Гоголь имел обыкновение сожигать свои неудавшиеся произведения и потом снова восстанавлять их в лучшем виде. Да едва ли у него был готов второй том: по крайней мере, я не видал его. Дело было так: Гоголь показал мне несколько разрозненных тетрадей с надписями: глава, как обыкновенно писал он главами. Помню на некоторых было надписано: глава I, II, III, потом должно быть VII, а другие были без означения; просил меня прочитать и высказать свое суждение. Я отказывался, говоря, что я не ценитель светских произведений, но он настоятельно просил, и я взял и прочитал. Но в этих произведениях был не прежний Гоголь. Возвращая тетради, я воспротивился опубликованию некоторых из них. В одной или двух тетрадях был описан священник. Это был живой человек, которого всякий узнал бы, и прибавлены такие черты, которых… во мне нет, да к тому же еще с католическими оттенками, и выходил не вполне православный священник. Я воспротивился опубликованию этих тетрадей, даже просил уничтожить. В другой из тетрадей были наброски… только наброски какого-то губернатора, каких не бывает. Я советовал не публиковать и эту тетрадь, сказавши, что осмеют за нее даже больше, чем за „Переписку с друзьями“…“ — „Говорят даже, что Гоголь сжег свои творения потому, что считал их греховными?“ — „Едва ли, — в недоумении сказал о. Матвей, — едва ли. Он как будто в первый раз слышал такое предположение. — Гоголь сожег, но не все тетради сожег, какие были под руками, и сожег потому, что считал их слабыми“».