6 мая 1850 г. Гоголь из Васильевки писал П. А. Плетневу: «Что второй том „Мертвых душ“ умнее первого — это могу сказать как человек, имеющий вкус и притом умеющий смотреть на себя, как на чужого человека… но как рассмотрю весь процесс, как творилось и производилось его созданье, вижу, что умен только Тот, Кто творит и зиждет все, употребляя нас всех вместо кирпичей для стройки по тому фасаду и плану, которого Он один истинно разумный зодчий».
В июле 1850 г. из родной Васильевки Гоголь просил неустановленное высокопоставленное лицо в Петербурге выхлопотать у наследника престола субсидию для того, чтобы он смог проводить три зимних месяца в Греции: «Это не прихоть, но существенная потребность моего слабого здоровья и моих умственных работ. Я пробовал переломить свою природу и, укрепившись пребываньем на юге, приехал было в Россию с тем, чтобы здесь заняться и кончить свое дело, но суровость двух северных зим расстроила снова мое здоровье. Не столько жаль мне самого здоровья, сколько того, что время пропало даром. А, между тем, предмет труда моего не маловажен. В остальных частях „Мертвых душ“, над которыми теперь сижу, выступает русский человек уже не мелочными чертами своего характера, не пошлостями и странностями, но всей глубиной своей природы и богатым разнообразьем внутренних сил, в нем заключенных. Если только поможет Бог произвести всё так, как желает душа моя, то, может быть, и я сослужу службу земле своей не меньшую той, какую ей служат все благородные и честные люди на других поприщах… Конечно, я бы мог иметь средства, если бы решился выдать в свет мое сочинение в неготовом и неконченном виде — но на это не решусь никогда. Есть, слава Богу, совесть, которая не позволит мне этого даже и в таком случае, если бы я очутился в последней крайности. Всякому человеку следует выполнить на земле призванье свое добросовестно и честно. Чувствуя, по мере прибавленья годов, что за всякое слово, сказанное здесь, дам ответ там, я должен подвергнуть мои сочиненья несравненно большему соображенью и осмотрительности, чем сколько делает молодой, не испытанный жизнью писатель. Прежде мне было возможно скорее писать, обдумывать и выдавать в свет, когда дело касалось только того, что достойно осмеянья в русском человеке, только того, что в нем пошло, ничтожно и составляет временную болезнь и наросты на теле, а не самое тело, но теперь, когда дело идет к тому, чтобы выставить наружу всё здоровое и крепкое в нашей природе и выставить его так, чтобы увидали и сознались даже не признающие этого, а те, которые пренебрегли развитие великих сил, данных русскому, устыдились бы, — с таким делом нельзя торопиться. Такая работа не совершается скоро. Много нужно для этого созреть и умом и душой и быть в отдаленьи от всего, возмущающего высокое настроение духа, много нужно тайных молитв, сокровенных сильных слез… словом, много того, чего я не могу объяснить, что и объяснять мне неприлично».
О том же Гоголь писал своему доброму знакомому А. С. Стурдзе 15 сентября 1850 г.: «Ни за что бы я не выехал из Москвы, которую так люблю. Да и вообще Россия всё мне становится ближе и ближе. Кроме свойства родины, есть в ней что-то еще выше родины, точно как бы это та земля, откуда ближе к родине небесной. Но на беду пребыванье в ней зимою вредоносно для моего здоровья. Не столько я хлопочу и грущу о здоровье, сколько о том, что в это время бываю неспособен к работе. Последняя зима в Москве у меня почти пропала вся даром. Между тем вижу, что окончанье сочиненья моего нужно и могло бы принести пользу. Много, много, как сами знаете, есть того, что позабыто, но не должно позабываться, что нужно выставить в живых, говорящих примерах — словом, много того, о чем нужно напоминать нынешнему современному человеку и что принимается ушами многих только тогда, когда скажется в высоком настроении поэтической силы. А сила эта не подымается, когда болезненна голова».
25-26 июля 1851 г. Гоголь писал С. П. Шевыреву насчет второго тома М. д.: «Убедительно прошу тебя не сказывать никому о прочитанном, ни даже называть мелких сцен и лиц героев. Случились истории (очевидно, слухи о содержании прочитанных глав дошли до кого-то, кто заподозрил, что послужил прототипом их персонажей. — Б. С.). Очень рад, что две последние главы кроме тебя, никому неизвестны. Ради Бога, никому». 27 июля 1851 г. Шевырев отвечал Гоголю: «Успокойся. Даже и жене я ни одного имени не назвал, не упомянул ни об одном событии. Только раз при тебе же назвал штабс-капитана Ильина, но и только. Тайна твоя для меня дорога, поверь. С нетерпением жду 7-й и 8-й главы. Ты меня освежил и упоил этим чтением».
Гениальная гоголевская поэма так и не была окончена. Причины этого многие склонны видеть в духовном кризисе, переживавшимся писателем в последние годы жизни, в его обращении к религии. С этим связывали отказ от сатирической направленности творчества и попытку изобразить во втором томе «Мертвых душ» некий положительный идеал русской жизни. Близко знавший Гоголя архимандрит Федор (Бухарев) вспоминал, как в 1848 г., уже после выхода первого тома, спросил писателя, чем же должна кончиться поэма: «Он, задумавшись, выразил свое затруднение высказать это с обстоятельностию. Я возразил, что мне только нужно знать, оживет ли как следует Павел Иванович? Гоголь, как будто с радостию, подтвердил, что это непременно будет и оживлению его послужит прямым участием сам Царь и первым вздохом Чичикова для истинной прочной жизни должна кончиться поэма… А прочие спутники Чичикова в „Мертвых душах“? — спросил я Гоголя: и они тоже воскреснут? „Если захотят“, ответил он с улыбкою…» Есть основания думать, что таков был гоголевский замысел с самого начала.
Вскоре после публикации первого тома «Мертвых душ» Гоголь писал С. Т. Аксакову по поводу читательского восприятия поэмы: «…Еще не раскусили, в чем дело… не узнали важного и главнейшего…» Само имя главного героя Павел подсказывает разгадку дальнейшей судьбы Чичикова. Вспомним ревностного гонителя христиан иудея Савла, признавшего правду новой веры и превратившегося в апостола Павла (отсюда выражение «из Савлов в Павлы»). Подобное же превращение, очевидно, суждено было претерпеть и Павлу Ивановичу Чичикову, если бы Гоголю удалось написать второй том.
А. И. Герцен высоко оценил первый том М. д. в своей книге «О развитии революционных идей в России» (1851): «После „Ревизора“ Гоголь обратился к поместному дворянству и вытащил на белый свет это неведомое племя, державшееся за кулисами, вдалеке от дорог и больших городов, сохранившееся в деревенской глуши, — эту Россию дворянчиков, которые втихомолку, уйдя с головой в свое хозяйство, таят развращенность более глубокую, чем западная. Благодаря Гоголю мы видим их наконец за порогом их барских палат, их господских домов; они проходят перед нами без масок, без прикрас, пьяницы и обжоры, угодливые невольники власти и безжалостные тираны своих рабов, пьющие жизнь и кровь народа с той же естественностью и простодушием, с каким ребенок сосет грудь своей матери. „Мертвые души“ потрясли всю Россию. Предъявить современной России подобное обвинение было необходимо. Это история болезни, написанная рукой мастера. Поэзия Гоголя — это крик ужаса и стыда, который издает человек, опустившийся под влиянием пошлой жизни, когда он вдруг увидит в зеркале свое оскотинившееся лицо. Но чтобы подобный крик мог вырваться из груди, надобно, чтобы в ней оставалось что-то здоровое, чтобы жила в ней великая сила возрождения. Тот, кто откровенно сознается в своих слабостях и недостатках, чувствует, что они не являются сущностью его натуры, что он не поглощен ими целиком, что есть еще в нем нечто не поддающееся, сопротивляющееся падению, что он может еще искупить прошлое и не только поднять голову, но, как в трагедии Байрона, стать из Сарданапала-неженки Сарданапалом-героем».
В статье «Искусство есть примирение с жизнью», представляющей собой письмо В. А. Жуковскому от 30 декабря 1847 г. (10 января 1848 г.) Гоголь рассказал о зарождении и воплощении замысла первого тома М. д.: «Уже давно занимала меня мысль большого сочиненья, в котором бы предстало всё, что ни есть хорошего и дурного в русском человеке, и обнаружилось бы пред нами видней свойство нашей русской природы. Я видел и обнимал порознь много частей, но план целого никак не мог передо мной выясниться и определиться в такой силе, чтобы я мог уже приняться и начать писать. На всяком шагу я чувствовал, что мне многого недостает, что я не умею еще ни завязывать, ни развязывать событий, и что мне нужно выучиться постройке больших творений у великих мастеров. Я принялся за них, начиная с нашего любезного Гомера. Уже мне показалось было, что я начинаю кое-что понимать и приобретать даже их приемы и замашки, а способность творить все не возвращалась. От напряженья болела голова. С большими усилиями удалось мне кое-как выпустить в свет первую часть „Мертвых Душ“ как бы затем, чтобы увидеть на ней, как я был еще далек от того, к чему стремился». Здесь же Гоголь объяснил, как пришел к необходимости проникнуть в духовный мир героев во второй части поэмы и как понимание их внутренних душевных движений пришло после пережитого им духовного переворота: «После этого вновь нашло на меня безблагодатное состояние. Изгрызалось перо, раздражались нервы и силы — и ничего не выходило. Я думал, что уже способность писать просто отнялась от меня. И вдруг болезни и тяжкие душевные состоянья, оторвавши меня разом от всего и даже от самой мысли об искусстве, обратили к тому, к чему прежде, чем сделался писатель, уже имел я охоту: к наблюденью внутреннему над человеком и над душой человеческой. О, как глубже перед тобой раскрывается это познание, когда начнешь дело с собственной своей души! На этом-то пути поневоле встретишься ближе с тем, который один из всех доселе бывших на земле показал в себе полное познанье души человеческой; божественность которого если бы даже и отвергнул мир, то уж этого последнего свойства никак не в силах отвергнуть, разве только в таком случае, когда сделается уже не слеп, а просто глуп. Этим крутым поворотом, происшедшим не от моей воли, наведен я был заглянуть глубже в душу вообще и узнать, что существуют ее высшие степени и явления. С тех пор способность творить стала пробуждаться; живые образы начинают выходить ясно из мглы; чувствую, что работа пойдет, что даже и язык будет правилен и звучен, а слог окрепнет».