Похоронен… Кем?.. Как?.. Похоронен… Не стало… В сущности, какая разница, известно мне или нет, где он находился в то мгновение, когда его не стало?.. Оказывается, это важно мне — и когда его не стало, и где зарыли… Уму необходимо это утешение… Разве не жажду знать, как он погиб? Мучаюсь ведь, что не знаю. Хотя у слов «погиб» и «похоронен» смысл всегда один: человека нет…

Когда пришла похоронка на Олега, Гурилев подумал, что боль и скорбь теперь навечно будут с ним. Это странным образом даже успокаивало. Хоть что-то получил взамен, хоть неравноценную долю чего-то, чем смерть охотно делится, когда забирает детей, оставляя родителям еще долгую жизнь. Лишь времени он боялся. Знал, что имеет оно столько лукавых возможностей пробуждать в человеке его защитную способность утешаться. Он заранее страшился этого утешения, стыдился, что такое может и с ним произойти. Не раз за минувшие месяцы подозрительно вслушивался в себя, сокрушенно отмечал, что острота первого удара медленно и незаметно угасает, вязнет в сутолоке нелегкого быта и служебных хлопот трудного и горестного времени. Горестного для всех. Вот, пожалуй, в чем дело…

Над ухом Гурилева в щели заунывно пел сквознячок. Слюдяно мерцал в свете луны снег. Спала земля, скованная ночной стужей. И где-то далеко, в глубине ее темного и холодного чрева, спал его сын Олег, которого не пробудить ни криком, ни тихой мольбой…

В эти минуты одиночества и неизвестности он вспомнил — и не случайно — людей близких, дорогих, памятных тем, что своей праведностью или ошибками помогли ему понять жизнь… Жена… Сыновья… Вардгес… Брат… Да, и брат…

Было это уже потом, в эвакуации, в Джанталыке. Жена работала счетоводом в госпитале. Однажды после обхода в финчасть вошла медсестра Гуля Давлетова и, склонившись, тихо сказала на ухо Гурилевой:

— Вера Васильевна, ночью привезли новеньких… Среди них один… Фамилия, как ваша…

Лицо Гурилевой ожгло изнутри, горячая боль ударила в виски, руки и ноги онемели, попыталась встать — не могла. Поняла, что обморочно бледнеет, заметила, что все уставились на нее. Деревянными губами произнесла, думая об Олеге:

— Молодой?

— Нет, совсем старый, — сказала Гуля. — Но фамилия ваша. В четвертой палате…

Поняв, что испуг был напрасен, что раненый — однофамилец, слабыми пальцами пошевелила бумаги на столе и вышла вслед за Гулей.

Четвертая палата для особо тяжелых. Войдя, Гуля показала на кровать у печки…

Медленно приближаясь к раненому, Вера Васильевна издали всматривалась в него. Он лежал, почти плоский, укрытый до подбородка синим одеялом с пристегнутой к изнанке простыней. И белый ее край касался лица, оттеняя серовато-сизый подбородок, наскоро выбритый неловким госпитальным парикмахером. Голова, тоже кое-как обритая, тяжело лежала в мягком лоне жиденькой подушки. Лицо, с закрытыми глазами, остро худое, изможденное, было незнакомо. Она смотрела в эту неподвижную маску то ли глубоко спящего, то ли умиравшего, на синие, покойницки выпуклые веки, плотно закрывшие глаза, и пыталась хоть что-то, что было в ее памяти, соотнести с чертами этого человека. Но ничего не вспоминалось. Тихонько она вышла из палаты.

Перед уходом, в конце рабочего дня, все же заглянула в сестринскую, где Гуля что-то писала в разграфленную школьную тетрадь.

— Гуля, вы уверены, что его фамилия Гурилев?

— Ну конечно! Зачем бы я вас тревожила. — Гуля достала регистрационную книгу, полистала. — Вот: «Гурилев Георгий Борисович, 1890 года, железнодорожник…»

«Это Жорж. Жорж… — Она нервно свела пальцы. — Откуда? Как он сюда попал?»

Видела она его всего два раза, первый, кажется, в 1924, второй — в 1936. Из осторожных рассказов мужа сложилось представление, что брат его человек со странностями, трудный… Был против их брака. Догадывалась, почему… Поддерживать отношения не желал, но она не особенно печалилась, ощущая внутреннюю неприязнь к нему. Считала, что по его вине муж не получил образования: тогда, в сложные двадцатые годы, иметь брата, служившего в 1918 году в Верховном управлении в Архангельске, оккупированном англичанами, было большой помехой… С тех пор все перегорело, остыв, улеглось, и она просто забыла о существовании этого человека…

Вечером сообщила новость Гурилеву. Взволнованный, растерявшийся, он порывался тут же идти в госпиталь, но она отговорила его — час поздний, не пустят, тем более к тяжелораненому. Побежал, едва наступило утро. В палате еще от двери увидел, узнал источенное страданиями лицо. Пока приближался, брат следил за ним серыми сосредоточенными глазами, потом выпростал из-под одеяла легкие от худобы руки. И Антон Борисович, едва присев на белый стул, нежно накрыл эти две слабые руки своими теплыми ладонями, почувствовав чужую сухость кожи и холодок ногтей.

— Ты можешь разговаривать? — спросил Антон Борисович.

Брат утвердительно шевельнул веками.

— Мне Вера сказала… Она работает тут…

— Знаю. Она вчера была… Мне сестра милосердия сказала…

— Вера подумала, что ты спишь.

— Я не спал… Я понял — это она…

— Ты не хотел?..

— Я не мог… — В уголках глаза, горячо смотревшего на Антона Борисовича, шевельнулась слеза.

— Ну что ты, Жорж, — гладил Антон Борисович руку брата. — Она давно все забыла.

— Такое — нет… Так не бывает. — Губы его чуть сползли в кривую улыбку.

— Все бывает, Жорж… Все бывает… Так должно быть… Сейчас война… Прошло столько лет… Все мы изменились…

— Как Олег? — вдруг спросил брат.

Антон Борисович вздрогнул, показалось, что сузившийся в луч воспаленный взгляд брата видит во внутреннем кармане его пиджака паспорт, где меж страничек спрятана пришедшая месяц назад похоронка на Олега.

— Он под Сталинградом, — быстро ответил Антон Борисович.

— Воюет… Хорошо… С ними надо воевать… Расскажи о себе, — и поправился: — о вас…

— Лучше ты о себе… Как это случилось?

Георгий Борисович слабо развел руками, мол, что говорить. И все же сбивающимся голосом, часто умолкая, чтоб отдохнуть и чтоб вышло покороче, рассказал.

Из города он уходил почти последним с несколькими путейцами. Сперва ехали в вагончике-дрезине, затем на телегах с каким-то колхозом, угонявшим скот на восток. Добрались к Дону. Явился в военкомат. По возрасту в армию не взяли, направили как специалиста по мостам и тоннелям в железнодорожный отряд. Кочевал с ним по прифронтовым полосам, строил мосты, укреплял насыпи, укладывал колею. И вот — железнодорожная катастрофа под Калинином; их рабочий поезд — паровоз, три платформы с рельсами и шпалами, жилой вагон — пошел под откос. Какая-то труба вонзилась в живот, разворотила все внутри, повредила позвоночник. Почти месяц возили по разным госпиталям, наконец, довезли сюда, в Среднюю Азию.

— Хорошо, что ты здесь, — устало закончил Георгий Борисович. — Хоть знать будешь, где я умер…

— Что ты, Жорж! Поправишься, вот увидишь… Время только нужно… Мы тут, выходим тебя…

— Антон, — позвал брат. — Когда-то… давно… ты рассказывал… Будто наш отец усыновил меннонита… Будто это я… Ты шутил, правда?

Антон Борисович ахнул: вот что вспомнилось! Неужто в холодном несуетливом рассудке брата все минувшие годы сидело это?! Ужели трезвый, уравновешенный ум Жоржа усомнился, что была это всего лишь метафора, притча… Сидело занозой столько лет!.. И, пораженный исповедальностью его вопроса: «Ты шутил, правда?», Антон Борисович успокаивающе улыбнулся:

— Разумеется… Просто нужен был аргумент…

Вошел врач со свитой, и Антон Борисович удалился, сидел в коридоре, дожидаясь конца обхода…

— Ничего утешительного, — быстро идя к следующей палате, говорил ему потом хирург. Антон Борисович едва поспевал за ним. — Безнадежен. Подробности вам не нужны. Сделано все, что возможно, но — увы…

— Может быть, что-нибудь… Я прошу вас… — растерянно говорил он хирургу.

— Нас просить незачем. Я прикажу, чтоб вас пускали к нему все это время… До конца. Это — единственное, чем я могу еще помочь ему… И вам…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: