— Говарт, а не Говард? — спросил я.

— Говарт, а не Говард, — ответил Мартин.

— Дело в том, — сказал я, — что я кое-что слышал о вашем бывшем коллеге Говарде. В сентябре Том Орбэлл познакомил меня с его женой.

— Вот как! — заметил Мартин с непроницаемой усмешкой. — Правда, хорошенькая?

— Она во всеуслышанье жаловалась на какую-то вопиющую несправедливость. Вздор, наверное?

— Чистейший вздор, — ответил Мартин.

Фрэнсис же добавил:

— Это совершенно необоснованно.

— Она, по-видимому, считает, что исключили его в силу какого-то предубеждения. Однако в чем там было дело, я так и не понял.

— Тут и понимать нечего, — ответил Фрэнсис. — Он ведь в прошлом — да и в настоящем, надо полагать, — попутчик, и притом небезызвестный.

— Отсюда следует, что расположением кое-кого из наших коллег пользоваться он никак не мог?

— Если бы я хоть на минуту допустил, что это могло иметь решающее значение, я бы молчать не стал, — сказал Фрэнсис. — Надеюсь, тебе этого не надо объяснять.

Он сказал это несколько натянуто, но без обиды. Он не допускал и мысли, чтобы кто-нибудь из людей, знавших его, — я тем более, — мог усомниться в его честности. И то сказать, нужно было окончательно лишиться рассудка, чтобы усомниться в ней. В тридцатых годах сам Фрэнсис, как и многие другие его товарищи по науке, придерживался крайне левых взглядов. Теперь, окруженный почетом и уважением, он несколько поправел, но не слишком. В политике и он и Мартин по-прежнему оставались либералами и идеалистами. Так же как и я сам. В этой области между нами тремя разногласий не существовало.

— Не хочу, чтобы у тебя создалось ложное впечатление, — продолжал Фрэнсис. — В колледже к этому человеку многие относились неприязненно — что правда, то правда, — никуда от этого не денешься, и его политические взгляды, естественно, усугубляли эту неприязнь. Но исключили мы его, во всяком случае, не по этой причине. По этой причине, если хочешь знать, нам в первую очередь было очень трудно добиться его избрания. Пришлось откинуть в сторону церемонии и прямо сказать им, что политика политикой, но нельзя закрывать глаза на то, что это способнейший ученый.

— Чем, — вставил Мартин, — по-видимому, хвастаться нам теперь не приходится.

Фрэнсис криво усмехнулся, не оценив шутки.

— Что и говорить, — сказал он. — История получилась скверная! Человек вдруг взял и пошел на откровенный, ничем не прикрытый подлог. Что к этому еще прибавить!

Стараясь говорить по возможности популярнее, Фрэнсис рассказал мне об этом подлоге. Научный труд Говарда, опубликованный им в соавторстве с его прежним профессором — выдающимся старым ученым, ныне покойным, — вызвал ряд нападок со стороны американских ученых, работающих в той же области; в своих нападках они утверждали, что достигнуть тех же результатов при повторении опыта оказалось невозможным. Фрэнсиса и кое-кого из его коллег по Кевэндишу предупредили частным образом, что в фотографиях, опубликованных Говардом, было что-то «не то». Двое колледжских ученых — Найтингэйл и Скэффингтон — ознакомились с ними. Сомнений быть не могло — одна фотография, во всяком случае, оказалась, если можно так выразиться, поддельной. То есть фотография была увеличена, или, как сказал Фрэнсис, «раздута», и теперь выглядела так, словно на ней были запечатлены результаты совершенно другого опыта; и вот эта самая фотография стала решающим экспериментальным доказательством в научном труде Говарда.

Подлог не мог быть случайным, говорил Фрэнсис. Ни он сам, ни Мартин вопросом, над которым работал Говард, не занимались, но фотографию они видели. Дело было яснее ясного. Любой другой ученый, делавший экспертизу, дал бы совершенно то же заключение, что и Найтингэйл со Скэффингтоном, и, основываясь на этом заключении, суд старейшин и вынес свое решение. В состав суда, как сказали мне Фрэнсис и Мартин, входили ректор, Артур Браун, старый Уинслоу и Найтингэйл — на этот раз в качестве казначея колледжа. Само собой разумеется, сказал Фрэнсис, они должны были исходить из заключения ученых, делавших экспертизу. Никто из них, кроме Найтингэйла, не имеет даже приблизительного представления о том, что такое дифракционная фотография.

— Тем не менее, — добавил он, — они очень тщательно расследовали это дело, и, будь у них хоть тень сомнения, они разбирались бы в нем и поныне.

Какой-то мой вопрос навел его почему-то на воспоминания о других случаях научных подлогов. Не так уж их было много, сказал он, гораздо меньше, чем можно было бы ожидать. Просто удивительно мало, если принять во внимание возможности и соблазн. Наиболее громкие за последние пятьдесят лет можно было пересчитать по пальцам. Он называл фамилии, услышав которые, Мартин утвердительно кивал, но которые мне, конечно, ровным счетом ничего не говорили. Рапп, например (но он, надо думать, действительно допустил ошибку). Фрэнсис говорил об этих историях с недоверчивым интересом, какой профессиональные скандалы нередко вызывают у безусловно порядочных людей. Он начал строить разные предположения, стараясь понять, что может толкнуть ученого на подобный подлог, но тут зазвонил колокол, сзывая на банкет.

Когда мы, подобрав мантии, спускались по ступеням во двор, Фрэнсис сказал:

— Но в поступке Говарда ничего загадочного нет. Он просто решил играть наверняка.

Сидя в обеденном зале, я преспокойно позволил себе забыть об этой истории. Дело было решено и подписано, и жизнь колледжа продолжала идти своим чередом. Я был достаточно посторонним здесь, чтобы получить особенное удовольствие от присутствия на этом банкете. Достаточно посторонним был я и для того, чтобы сидеть за почетным столом среди стариков. Не такая уж привилегия, как это могло показаться со стороны, потому что мой сосед был настолько стар, что никто не рвался занять место рядом с ним.

— А-а, — сказал он приветливо, всматриваясь в меня. — Прошу прощения, но не будете ли вы так любезны сказать мне свою фамилию?

Глаза его сильно выцвели. Однако никаких других признаков глубокой старости заметно в нем не было: на щеках играл здоровый румянец, волосы и борода, мягкие как пух, были густые.

Я сообщил ему, что меня зовут Люис Эллиот. С начала обеда он уже второй раз задавал мне этот вопрос.

— А, вот как! Скажите, вы имеете какое-нибудь отношение к колледжу?

Было бы слишком неловко сказать ему, что в течение десяти лет мы оба состояли членами совета одного и того же колледжа. Это был М. X. Л. Гэй, знаток исландского фольклора и литературы. В его присутствии начинало казаться, что вы столкнулись с каким-то капризом генеалогии; подобное чувство я испытал как-то, познакомившись со старушкой, отец которой — причем не мальчиком, а молодым человеком — был в Париже в дни французской революции. Потому что Гэй был избран в члены совета колледжа более семидесяти лет тому назад. Тома Орбэлла и еще кое-кого из теперешних членов совета еще не было на свете, когда он фактически перестал читать лекции. Ему было сейчас девяносто четыре года, и голосом, правда дребезжащим, но все еще звучным, он громко требовал второй бокал шампанского.

— Превосходно! Всем напиткам напиток! Разрешите мне уговорить вас, сэр, — обратился он ко мне, — выпить бокал этого отличного вина.

Он начал говорить радушно, обращаясь ко всем вообще и ни к кому в частности:

— Не знаю, уясняете ли вы себе, что это мой самый последний выход в свет перед ежегодной зимней спячкой? Да, да! Это очень благоразумная мера предосторожности с моей стороны. Очень! К этой мере я прибегаю вот уже лет десять, лишь только мне стало ясно, что годы мои уже не те. Итак, сразу же после нашего великолепного банкета по случаю окончания ревизии я удаляюсь в свою берлогу и больше уже не показываюсь в стенах колледжа до весны. И это означает, что я не могу присутствовать на нашем замечательном банкете в день годовщины основания колледжа. Я уже не раз намекал коллегам, что летнее время куда больше подходило бы для этого замечательного банкета. Но до сих пор, к сожалению, они этого намека так и не поняли.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: