Монах, собиравший деньги, молча потрясал блюдом. Флорины, крузаты, патары, дукатоны, денье и су сыпались в него градом.
Клаас, считая себя богачом, уплатил флорин, получив за него отпущение на десять тысяч лет. В подтверждение монахи выдали ему кусок пергамента.
Вскоре они увидели, что не купивших себе индульгенции осталось в Дамме всего несколько закоренелых скупцов. Тогда оба перебрались в Гейст.
В хламиде богомольца и с отпущением грехов в суме покинул Уленшпигель Рим. Бодро шел он вперед и так пришел в Бамберг, который славился лучшими овощами в мире.
В трактире, куда он направился, его встретила приветливая хозяйка со словами:
— Молодой мастер, хочешь поесть за деньги?
— Конечно, — ответил Уленшпигель. — А за какие же деньги у вас едят?
— За шесть флоринов на господском столе, за четыре на купеческом, за два на общем.
— Чем дороже, тем лучше для меня, — отвечал Уленшпигель и сел за господский стол.
Наевшись досыта и запив еду рейнским, он обратился к хозяйке;
— Что ж, кума, я съел на шесть флоринов; плати, стало быть.
— Ты издеваешься, что ли? — ответила хозяйка. — Плати за обед.
— Прелестная хозяйка, — возразил Уленшпигель, — не видно по вашему лицу, чтобы вы были неисправным должником, нет, наоборот, я вижу, что честность ваша так велика, любовь к ближнему так необъятна, что вы готовы заплатить мне восемнадцать флоринов, не то что шесть, которые должны мне за еду. Достаточно взглянуть на эти прекрасные глаза: солнечные лучи стремятся из них на меня, точно стрелы, и под их светом любовные шалости возрастают пышнее, чем бурьян в пустыне.
— Знать не хочу никаких твоих шалостей и бурьянов — плати деньги и уходи.
— Что! Уйти — и тебя не видеть? Лучше издохнуть на месте! Хозяйка, красотка, я не привык обедать за шесть флоринов, я бедный бродяжка, пешком пришедший через горы и долы. Я нажрался досыта, так что вот-вот высуну язык, как сытый пес; заплатите же мне за тяжкие труды моих челюстей; я заработал мои шесть флоринов. Позвольте получить, — и я так нежно обниму и поцелую вас, как двадцать семь любовников обнять не могут.
— Да ты все это говоришь из-за денег?
— А ты хочешь, чтоб я тебя даром съел?
— Нет, — сказала сна, отталкивая его.
— Ах, — вздохнул он, следуя за нею, — твоя кожа, точно сливки, твои волосы, точно золотистый фазан на вертеле, твои губы, точно вишни. Есть ли кто на свете вкуснее тебя?
— Негодяй, — говорила она, смеясь, — ты еще денег требуешь; скажи спасибо, что поел даром.
— Ах, — ответил он, — если бы ты знала, сколько у меня там еще пустого места.
— Убирайся, пока муж не пришел.
— Я не буду суровым кредитором, — ответил Уленшпигель. — Дай пока хоть один флорин залить жажду.
— Возьми, каналья, — ответила она.
— Можно еще прийти?
— Уходи с богом!
— С богом, значит к тебе, голубка, ибо уйти и не видеть больше тебя, — это безбожно. Если бы ты позволила мне остаться, я бы тебя каждый день съедал по меньшей мере на флорин.
— Ой, возьму палку! — крикнула она.
— Возьми мою, — ответил Уленшпигель.
Она захохотала, но ему пришлось уйти.
Ламме Гудзак переселился обратно в Дамме, так как в Льеже стало неспокойно из-за еретиков. Его жена была рада этому, потому что льежцы искони известны как злые насмешники и трунили над добродушием ее мужа.
Ламме часто заходил к Клаасу, который, с тех пор как стал богатым наследником, охотно проводил время в трактире Blauwe-Torre, где всегда был готовый стол для него и для его собутыльников. За соседним столом обычно помещался Иост Грейпстювер, скаредный старшина рыбных торговцев; скупой и мелочный, он выпивал не больше полкружки, питался одной соленой селедкой и думал о своих грошах больше, чем о спасении своей души. А у Клааса в кошельке лежал листочек пергамента, на котором значилось десять тысяч лет отпущения грехов.
Сидели они как-то в трактире — Клаас, и Ламме, и Ян ван Роозебеке, и Матейс ван Асхе; пришел и Иост Грейпстювер. По сему случаю Клаас пил кружку за кружкой, и Ян Роозебеке заметил ему:
— Эта кружка уж лишняя! Грех!
— За одну лишнюю кружку, — ответил Клаас, — полагается гореть в аду всего полдня, а у меня в кошельке отпущение на десять тысяч лет. Кто желает получить из них сотню, пей без счета, пока не лопнешь.
— А почем продашь? — кричали приятели.
— За кружку пива, — ответил Клаас, — а за ломоть солонины отдам полтораста!
Одни из собутыльников поднесли Клаасу по кружке пива, другие по ломтику ветчины, и он для них всех отрезал узенькую полоску пергамента. Конечно, Клаас не один потребил всю эту плату натурой: ему помогал Ламме Гудзак, который так набил брюхо, что просто на глазах распух, а Клаас все расхаживал по трактиру, предлагая всем свой товар.
— И десять дней продашь? — спросил рыбник, обращая к нему свое кислое лицо.
— Нет, — ответил Клаас, — такой кусочек трудно отрезать.
Все расхохотались, а рыбнику пришлось проглотить пилюлю.
И Ламме с Клаасом направились домой, но шли они медленно, точно ноги у них были из пакли.
К концу третьего года своего изгнания Катлина вернулась в свой дом в Дамме; безустали твердила она: «Горит голова, стучит душа, пробейте дыру, выпустите душу». И, увидя стадо коров или овец, убегала стремглав. Сидит бывало на скамеечке под липой за домом, трясет головой и смотрит на проходящих, не узнавая их. Жители Дамме говорили:
— Вон сидит дурочка.
А Уленшпигель бродил по городам: и весям. Как-то на большой дороге, видит он, стоит осел в роскошной упряжи с медным набором; голова вся убрана кисточками и подвесками из красной шерсти.
Вокруг осла несколько старых баб, все одновременно говорят, перебивая друг друга:
— Не трогайте его, не трогайте, боязно ведь, не подходите. Это заклятый осел страшного колдуна барона де Рэ, которого сожгли живьем за то, что он восьмерых своих детей обрек сатане. А осел бежал так быстро, что его нельзя было поймать, — сам дьявол его охранял. Потому что, видишь ли, кумушка, когда он выбился из сил и стал на дороге и стражники подошли к нему, чтобы схватить, он стал биться и выть так, что все разбежались… И не ослиный это крик был, а прямо чортов вой — вот и оставили его щипать колючки, вместо того чтобы представить на суд и тоже сжечь за колдовство… Трусы эти мужчины.
Несмотря на такие храбрые разговоры, бабы с криком разбегались, как только осел поднимал кончики ушей или хлопал себя хвостом по бедрам. Потом они вновь собирались, и кричали, и стрекотали, и при каждом движении осла повторялась та же сцена.
Уленшпигель смотрел на них некоторое время.
«Что за бесконечное любопытство, — размышлял он, — что за неустанная болтовня брызжет из бабьего рта, точно поток, особенно у старых: у молодых она все-таки прерывается любовной работой…»
И, взглянув на ослика, он подумал:
«А ведь этот колдун — добрая рабочая скотинка, и рысь у него, верно, не тряская. Можно разъезжать на нем, а то и продать».
Не сказав ни слова, он отошел в сторону, сорвал пучок овса и дал ослу, потом разом вскочил на него, схватил повода и поскакал, посылая рукой благословение изумленным бабам. Те от ужаса чуть не попадали в обморок и бухнули на колени.
Вечером того же дня обыватели рассказывали друг другу, как спустился с небес ангел в войлочной шляпе с фазаньим пером, как он благословил всех и, по особой милости божьей, унес с собой заклятого осла.
А Уленшпигель ехал дальше по тучным лугам, где прыгали на свободе жеребята, где коровы с телятами лениво паслись, лежа на солнце. И он дал ослу имя: Иеф.
Осел остановился, наслаждаясь чертополохом. Иногда только он вздрагивал всем телом и колотил по бедрам хвостом, отгоняя жадных оводов, которые, подобно ему, тоже хотели пообедать, — но его собственным мясом.
Желудок Уленшпигеля вопиял от голода, и он скорбно размышлял: