— Слушай, — прервала она его нетерпеливо: — вот идет моя мать. Молчи, особенно при ней…
Вошла старуха Сапермильментиха.
При одном взгляде на нее Уленшпигель подумал:
«У, продувная рожа продырявлена, точно шумовка, глаза лживые, рот, когда улыбается, гримасничает… Ну и любопытно же все это».
— Господь да хранит вас, господин, во веки веков! — сказала старуха. — Ну, дочка, хорошо заплатил господин граф Эгмонт за плащ, на котором я вышила по его заказу дурацкий колпак[37]… Да, сударь мой, дурацкий колпак назло «Красной собаке».
— Кардиналу Гранвелле? — спросил Уленшпигель.
— Да, — ответила старуха, — «Красной собаке». Говорят, он доносит королю все об их замыслах. Они хотят сжить Гранвеллу со свету. Правильно ведь, а?
Уленшпигель не ответил ни слова.
— Вы, верно, встречали их? Они ходят по улицам в простонародных камзолах и плащах с длинными рукавами и монашескими капюшонами; и на их камзолах вышиты дурацкие колпаки. Я уже вышила по малой мере двадцать семь таких колпаков, а дочь моя штук пятнадцать. «Красная собака» приходит в бешенство при виде этих колпаков.
И она стала шептать Уленшпигелю на ухо:
— Я знаю, они решили заменить дурацкий колпак снопом колосьев — знаком единения. Да, да, они задумали бороться против короля и инквизиции. Это их дело, не так ли, господин?
Уленшпигель не ответил ни слова.
— Господин приезжий, видно, чем-то опечален, — сказала старуха, — он как будто набрал в рот воды.
Уленшпигель, не говоря ни слова, вышел из дома.
У дороги стоял трактир, где играла музыка; он зашел туда, чтобы не разучиться пить. Трактир был полон посетителей, они без всякой осторожности громко говорили о короле, о ненавистных указах, об инквизиции и «Красной собаке», которую необходимо выгнать из страны. Вдруг Уленшпигель увидел знакомую старуху: она была одета в лохмотья и, казалось, спала за столиком со стаканом вина. Так она долго сидела, потом вынула из кармана тарелочку и стала обходить гостей, прося милостыни, особенно задерживаясь у тех, кто был неосторожен в разговоре.
И простаки, не скупясь, бросали ей флорины, денье и патары.
В надежде выпытать от девушки то, чего ему не сказала старая Сапермильментиха, Уленшпигель отправился опять к ее дому. Девушка уже не взывала о женихах, но, улыбаясь, подмигнула ему, точно обещая сладостную награду.
Вдруг за ним оказалась и старуха.
При виде ее Уленшпигель пришел в ярость и бросился бежать, точно олень, по переулку с криком «’t brandt! ’t brandt!» — «пожар! пожар!» Так он добежал до дома булочника Якоба Питерсена. В доме этом были окна, застекленные по немецкому образцу, в них горело отражение заходящего солнца, а из печи валил густой дым от пылающего хвороста. Уленшпигель бежал мимо дома Якоба Питерсена, крича «’t brandt! ’t brandt!» Сбежалась толпа и, видя багровый отблеск в стеклах и густой дым, тоже закричала: «’t brandt! ’t brandt!» Сторож на соборной колокольне затрубил в рог, а звонарь изо всех сил бил в набат. Вся детвора, мальчики и девочки, сбегалась толпами со свистом и криком.
Гудели колокола, гремела труба. Старая Сапермильментиха мигом сорвалась и выбежала из дома.
Уленшпигель следил за ней. Когда она отошла далеко, он вошел в ее дом.
— Ты здесь? — удивилась девушка. — Ведь там внизу пожар!
— Внизу? Никакого пожара.
— Чего же звонит колокол так жалобно?
— Сам не знает, что делает.
— А вой трубы, толпа народа?
— Дуракам нет числа на свете.
— Что же горит?
— Горят твои глазки и мое сердце.
И Уленшпигель впился в ее губы.
— Ты съешь меня!
— Я люблю вишни!
Она бросила на него лукавый и грустный взгляд. Вдруг она заплакала и сказала:
— Больше не приходи сюда. Ты гёз, враг папы, не приходи сюда…
— Твоя мать..
— Да, — ответила она, покраснев, — знаешь, где она теперь? На пожаре, подслушивает разговоры. Знаешь, куда она пойдет потом? К «Красной собаке». Расскажет все, что узнала, чтоб герцогу, который едет сюда, было много кровавой работы. Беги, Уленшпигель, беги, я спасу тебя, беги! Еще поцелуй — и не возвращайся! Еще один, я плачу, видишь, но уходи!
— Честная, храбрая девушка, — сказал Уленшпигель, сжимая ее в объятиях.
— Не всегда была… Я тоже была, как она…
— Это пение, этот призыв к жениху?
— Да! Так требовала мать. Тебя, тебя я спасу, дорогой. И других буду спасать в память о тебе. А когда ты будешь далеко, вспомнит твое сердце о раскаявшейся девушке? Поцелуй меня, миленький. Она уж не будет за деньги посылать людей на костер. Уходи! Нет, останься! Какая нежная у тебя рука. Смотри, я целую твою руку — это знак рабства: ты мой господин. Слушай, ближе, ближе; молчи, слушай. Сегодня ночью в этом доме сошлись какие-то воры и бродяги, среди них один итальянец; они прокрадывались один за другим. Мать собрала их в этой комнате, меня прогнала и заперла двери. Я слышала только: «Каменное распятие… Борегергутские ворота… Крестный ход… Антверпен… Собор богоматери…» — заглушенный смех, звякание флоринов, которые считали на столе… Беги, идут. Беги, идут. Беги, дорогой. Думай обо мне хорошо. Беги…
Уленшпигель побежал, как она приказала, изо всех сил вплоть до трактира «Старый петух» — In den ouden Haen, где он нашел Ламме, печально жующего колбасу и кончающего седьмую кружку лувенского «петермана».
И, несмотря на его брюхо, Уленшпигель заставил его бежать за собой.
Мчась во весь опор, добежали они с Ламме до улицы Эйкенстраат; здесь Уленшпигель нашел злобный подметный листок против Бредероде… Прямо к нему он и направился с этим листком.
— Я, господин граф, тот добрый фламандец и королевский соглядатай, которому вы так хорошо надрали уши и поднесли вина. Вот вам славненький пасквиль, где вас, между прочим, обвиняют в том, что вы именуете себя, как король, графом Голландским. Листок свеженький, только что сработан в печатне Ивана Враля, проживающего подле Воровской набережной, в Негодяйском тупике.
— Два часа подряд придется тебя сечь, пока ты не скажешь настоящее имя сочинителя, — смеясь, ответил Бредероде.
— Господин граф, — ответил Уленшпигель, — если желаете, секите меня хоть два года подряд, но вы все-таки не заставите мою спину сказать то, чего не знает мой рот.
И с тем он удалился, не без флорина в кармане, полученного за труды.
С июня, месяца роз, начались по земле Фландрской проповеди.
И апостолы проповедовали восстановление первоначальной христианской церкви и произносили свои проповеди повсюду, в полях и садах, на холмах, где животные находили убежище во время наводнения, и по рекам на судах.
Где бы они ни находились, они, точно на поле битвы, становились укрепленным лагерем, окружая его обозом. На реках и в портах их охраняла цепь лодок с вооруженными людьми.
И в лагерях мушкетеры и аркебузьеры стояли на дозоре, ожидая врага.
Вот так раздавалось слово свободы повсюду на земле наших отцов.
Прибыв в Брюгге, Уленшпигель и Ламме оставили повозку в одном пригородном дворе, а сами отправились не в трактир, ибо в их кошельке не слышно было веселого звяканья монет, а в храм спасителя.
Патер Корнелис Адриансен, монах из ордена миноритов, грязный, непристойный, крикливый проповедник, яростно бесновался, возвещая в этот день истину.
Фанатичные прихожанки, молодые и красивые, толпились вокруг кафедры.
Патер Корнелис говорил о страстях христовых. Дойдя до того места евангелия, где рассказывается, как толпа кричала Понтию Пилату: «Распни, распни его! У нас есть закон, и по закону этому он должен умереть!» — патер Корнелис воскликнул:
— Вы слышали, люди добрые: если господь наш Иисус Христос принял смерть лютую и позорную, то это потому, что всегда и везде на свете были законы о наказании еретиков. Он, стало быть, правильно был осужден, ибо он преступил закон. А еретики не хотят подчиняться указам и эдиктам. Ах, господи Иисусе, каким проклятиям предал ты эту землю! Благословенная дева Мария! О, если бы жив был почивший император Карл и видел гнусное деяние этих дворянских заговорщиков, осмелившихся подать правительнице прошение против инквизиции и указов, составленных и изданных после зрелых размышлений для дела благого, для уничтожения всяких сект и ереси! Что хотят уничтожить эти господа? То, что необходимо людям больше, чем хлеб и сыр! В какую зловонную, смрадную, гнойную бездну хотят нас ввергнуть? Лютер, этот поганый Лютер, этот бешеный бык, торжествует в Саксонии, в Брауншвейге, в Люнебурге, в Мекленбурге; Бренциус, этот грязный Бренциус, питавшийся в Германии жолудями, от которых отказывались свиньи, торжествует в Вюртемберге; сумасшедший Сервет, Сервет тринитарий с четвертью луны в голове, царит в Померании, Дании и Швеции, изрыгая хулу на святую троицу, преславную и всемогущую! Да! Но мне рассказывали, что его живьем сжег Кальвин, который только на это и пригодился, этот вонючий Кальвин, от которого несет кислятиной; да, его творожная харя вытянулась вперед бурдюком, из его пасти торчат зубы, точно лопаты. Да, волки пожирают друг друга; бешеный бугай Лютер вооружил немецких государей против анабаптиста Мюнцера, который, говорят, был честный человек и жил по писанию. И по всей Германии разносится рев дикого бугая Лютера.
37
Черный плащ, усеянный вышитыми на нем шутовскими колпаками, форма членов лиги оппозиционного нидерландского дворянства.